Три попытки к бегству
Попытка первая. Москва.
Я вчера на дорогу вышел, но мне не хватило отваги.
Я вернулся. Сижу, вот, пером ковыряю бумагу бесцельно,
как песок на морском берегу кончиком шпаги
дряхлеющий дон Хуан. Близоруко прищурясь, прицельно
чьё-то имя пытается начертать, но не помнит - какое.
Полный штиль, тишина, рассвет... И у меня тишина,
только рассвета нет. Только слепое
небо вот-вот прольётся дождём. Только луна.
Хоть бы ты уж не плакало, небо - я же терплю.
Тень от облака лёгкая, тонкая, как смычок,
слетает с остывшей луны цвета минорной сонаты
и нежные звуки, как нервные пальцы, меня за плечо
задевают и ложатся на тишину, как заплаты
на потрёпанный плащ музыканта, на бесполезные латы.
И я вижу чьи-то глаза горящие, точно в вечном хмелю,
будто гордые знанием - что взыщут сурово,
когда прогремит, содрогнётся, оскалится час расплаты...
Музыка - мать греха. Стихи - оправдание. Слово -
наёмный солдат души, что дерётся честно, отважно,
но не за жизнь, а за смысл продолжения строчек.
Нелепая цель! Сделав свой залп по белой бумаге,
падают навзничь солдатики смысла - бедняги
и умирают под ураганным огнём запятых и точек.
Я вчера на дорогу выйти хотел. Хотел
что-нибудь сделать. Сколько можно сражаться!
Нагромождать на бумаге горы бесчисленных тел
и в тишине, про себя, упиваться
как скряга, перебирающий свои медяки,
перебирая страницы... К чёрту! В дорогу!
Трижды убитая, дважды разорванная на куски,
отданная неоднократно в заклание богу,
но уцелевшая непобедимая птица Феникс -
жажда движенья, жажда пространства, неутоляемый голод.
Кто вам дал право решать, сколько мне надо света и тени?
Водки и хлеба, боли и радости? Под ложечкой холод
внезапной свободы. Шаг. Другой. Третий...
И, как наважденье, как паутину со лба рукою -
легонько ветер толкнул в лицо, шепнул, ответил.
И всё. Только дрожь пробежала по нервам, как с перепоя.
Назад. Осторожно, как будто по стёклам кто-то идёт,
уходит из сердца ненужная больше метель.
Вот порог, а вот бог. Вот квартира, вот женщина. Вот.
Спокойно и ровно. Тихо и мирно. А ведь хотел...
Попытка вторая. Ленинград.
Надо сойти с ума. Иначе мне не вернуться.
Надо переломить себя вместе с миром, как спичку.
Надо бы, как во сне, тихо перевернуться
с боку на бок, заслышав позднюю электричку.
Надо сойти с ума. Вдрызг напиться,
вдребезги вдруг очнуться, рисуя небо
заново кистью глаз, черных от бега.
Черных, особенно на фоне причала и снега;
черных, как сажа, к земле решившая прислониться
в безмерной усталости самосожженья.
А бесконечность движенья
подтверждает хотя бы грудь, ворочая воздух.
Для нее все равно - что работа, что отдых -
меняется суть и частота. Но не убежденья.
Мои нервы, как камикадзе в новом мундире
первого срока, стремятся к самоуничтоженью.
И душа, поседев, спокойно делает харакири,
величаво на красный коврик склонив колени;
и сердце, как верный друг, рубит голову одним движеньем,
и открывается темнота. И ступени... Ступени...
Надо сойти с ума. Или хотя бы заснуть.
Тридцать шесть лет я открываю и закрываю глаза.
Тридцать шесть лет я пытаюсь прорваться за
линию горизонта, как линию Маннергейма,
и, позабывши смысл жестоко-кровавого гейма,
вновь обмороженный, стылый, раненный в грудь,
откатываюсь в окоп, где даже нельзя разводить огня.
Командир увешал медалями, но не полюбил меня,
не пожалел ни разу... Надо свернуть.
Надо сойти хоть с чего-нибудь!
Линия жизни пересекла ладонь
и, задыхаясь враньем, вытянулась к горизонту.
Третий день в голове мечется Страшный Конь
Блед. Стук копыт разносится в голове, как приказ по фронту -
отступать. Почерк неровен, но тверд и уверен мой шаг,
это уж до смерти. Волю собрать невозможно в кулак,
воля - не член (простите за образ), но ее
можно втоптать в мостовую. Сунуть под трак
танка и переработать в гнилье.
Надо сойти. Я, уходя, забываю проститься,
будто сердце мое выработало антитела
от прощаний; и гортань, затеяв такие дела,
каменеет, и только рот дрожит и кривится.
Но слова остаются, в руку вонзаются как игла,
и что-то из пальцев на бумагу сочится.
Приходя - забываю сказать. Или не забываю,
но не могу разобрать - что тогда надышал на окне трамвая
семиклассник Машков, вернувшись из первого рейса.
Вот с тех пор и не дорассказать, как ни бейся!
Это все память, уставшая забывать,
отказалась от этого праведного занятья,
примерила перед зеркалом новое платье
и заигрывает со мной - безобразна. Стара.
Как шлюха с какого-нибудь Арбатского двора.
Надо сойти с ума. Перечеркнуть
опереточный холод города. И заснуть.
А проснувшись - вдохнуть свежесть испуга,
посетовать на неизменившуюся суть
отраженного в зеркале чуть ироничного взгляда,
бросить тень на часы - и нырнуть
в город. И растаять, как кусок рафинада,
в городе, который призван меня вернуть.
Значит так надо.
-------------------------
Я вернусь на рассвете.
Циферблат на Ленинградском вокзале
стрелочками кольнет меня в глубь зрачка.
Морозный ветер
вспомнит все, что мне здесь когда-то сказали,
и неумелой рукой новичка
залезет за ворот, и я почувствую - все-таки дома.
Всё-таки я вернулся, словно из комы
на небеса. Теперь всё равно
хуже не будет. Давным-давно
пройден порог, точка возврата, линия фронта -
всё позади. И впереди до горизонта
ЖИЗНЬ, посечённая мужеством и уродством,
силой и негой женской руки...
А прочие малозначащие пустяки
я забуду, как сон, как похмельный бред.
Только один ответ
мне не забыть, но и не произнести.
Так в себе и нести.
Так и нести, от Аничкова моста до преисподней -
целую вечность, вместившуюся в сегодня,
целую жизнь, не увиденную никем.
Со мной насовсем,
навсегда -
снежный причал,
Ленинград, вода
и смерть, молча стоящая рядом,
окатывающая меня задумчивым взглядом,
с татуировкой на шее: "БЕДА".
Попытка третья. Мария.
Это не песня, нет.
Это просто плач перед богом,
странный плач, удар кулака в тишину небес,
мокрых, глухих небес.
Дождь - замызганный однообразный бред,
нашёптанный скрипящим порогом,
хлопнула дверь - кто-то воскрес.
Кто-то расправил плечи,
и рухнула вековая сосна,
испуганно вскрикнула птица,
зябко поёжился вечер
в ожидании сна.
Мир притих и насторожился,
и на всякий случай заплакал, хуже не будет.
Он потом разберётся, воздаст по делам иль осудит,
потом. А пока в ожидании затаился.
Ты мне не мешай, земля, достучаться до неба,
откидывая туман с лица, как пряди волос.
Это тяжёлый труд, это всерьёз.
Я постарел ещё на один дождь, о мой Город.
Каждая прядь ветра седеет,
каждая улица источает мертвящий холод,
свет фонаря не греет,
но каждое утро твердит мне, что я ещё молод.
Каждое утро гладит окно подобием света,
преданно смотрит в глаза раскосой капелью.
Чего вы все ждёте? Нет у меня ответа,
может и был, да остался за дверью.
И щурится дом подслеповато, но где ему разглядеть,
что по мокрой площади, как по эшафоту,
я иду, обрекая его на сиротскую смерть,
сам устав умирать до боли, до крови и рвоты.
Это не песня, нет.
Это дождь грохочет по крышам,
провожая меня на серьёзное дело.
Это мокрые листья третий десяток лет
передают мне слова и обрывкам фраз свыше,
но всё исковеркано, всё переболело,
и я ничего не слышу.
Не слышу.
Странный мой плач, где вместо слезы - кулак,
а сухие глаза упрямо буравят Город,
пробивая стены, вскрывая малейший пустяк,
хватаясь за любой подходящий повод,
чтобы разрушить весь этот хлам,
чтоб некуда было вернуться,
чтоб неприязненно оглянуться
и не разрывать свою душу напополам.
Я плоть от плоти и кровь от крови - отсюда,
эта старая площадь моими глазами истёрта до ран
на асфальте. Я как Иуда,
тридцать других горизонтов зажму в кулаке,
тридцать миров поглотят мои больные глаза.
Я предам этот Город и уйду налегке!
Только вот мой кулак - это та же слеза.
А небо по-прежнему вдалеке.
И в небе опять гроза.
Каждая крапинка твоего плеча,
каждый сантиметр кожи
твердит мне, шепчет что-то...
А я не слышу, не слышу. Мой боже!
На острие отравленного луча
завис, на самом рождении взлёта,
мой старый поистрепавшийся взгляд,
отполированный, как приклад,
умоляет - пусти, не держи меня,
для меня поворот назад равносилен аресту.
Я бы давно ушёл, мне здесь не место, не место!
Если б не ты, я бы давно...
Если б не ты,
мне, наверное, было бы всё равно,
ковры устилают мой путь или бинты,
было бы наплевать в тот огонь,
что породил и перемолол меня.
Но не боясь ни тоски, ни воды, ни огня,
страшно, что осиротеет ищущая ладонь,
когда утро опять неуверенно тронет окно...
Нет, я уже никуда не уйду.
Я прирос к тебе, словно к ладони стилет,
моя двадцать седьмая вода на втором киселе.
Помню, в моём последнем аду,
я умолял, заклинал свою душу засохнуть.
Но она, птица Феникс, не пожелавшая сдохнуть,
ткнулась лицом, как в лобовое стекло, в тебя...
Как я хотел бы попробовать жить, никого не любя!
Это не песня. Какие там к чёрту песни…
То, что родилось сегодня, снова умрёт и воскреснет -
вечная канитель. Ничего не изменить,
ничего не создать, не убить.
Сквозь ладони уходит вода,
запах ветра не удержать в кулаке.
Никакая река не бывает последней, в каждой реке
есть та вода, что утекает сквозь пальцы.
Остаётся лишь нежность на моей опустевшей руке,
как линия жизни отставного скитальца.
Я вчера на дорогу вышел, но мне не хватило отваги.
Я вернулся. Сижу, вот, пером ковыряю бумагу бесцельно,
как песок на морском берегу кончиком шпаги
дряхлеющий дон Хуан. Близоруко прищурясь, прицельно
чьё-то имя пытается начертать, но не помнит - какое.
Полный штиль, тишина, рассвет... И у меня тишина,
только рассвета нет. Только слепое
небо вот-вот прольётся дождём. Только луна.
Хоть бы ты уж не плакало, небо - я же терплю.
Тень от облака лёгкая, тонкая, как смычок,
слетает с остывшей луны цвета минорной сонаты
и нежные звуки, как нервные пальцы, меня за плечо
задевают и ложатся на тишину, как заплаты
на потрёпанный плащ музыканта, на бесполезные латы.
И я вижу чьи-то глаза горящие, точно в вечном хмелю,
будто гордые знанием - что взыщут сурово,
когда прогремит, содрогнётся, оскалится час расплаты...
Музыка - мать греха. Стихи - оправдание. Слово -
наёмный солдат души, что дерётся честно, отважно,
но не за жизнь, а за смысл продолжения строчек.
Нелепая цель! Сделав свой залп по белой бумаге,
падают навзничь солдатики смысла - бедняги
и умирают под ураганным огнём запятых и точек.
Я вчера на дорогу выйти хотел. Хотел
что-нибудь сделать. Сколько можно сражаться!
Нагромождать на бумаге горы бесчисленных тел
и в тишине, про себя, упиваться
как скряга, перебирающий свои медяки,
перебирая страницы... К чёрту! В дорогу!
Трижды убитая, дважды разорванная на куски,
отданная неоднократно в заклание богу,
но уцелевшая непобедимая птица Феникс -
жажда движенья, жажда пространства, неутоляемый голод.
Кто вам дал право решать, сколько мне надо света и тени?
Водки и хлеба, боли и радости? Под ложечкой холод
внезапной свободы. Шаг. Другой. Третий...
И, как наважденье, как паутину со лба рукою -
легонько ветер толкнул в лицо, шепнул, ответил.
И всё. Только дрожь пробежала по нервам, как с перепоя.
Назад. Осторожно, как будто по стёклам кто-то идёт,
уходит из сердца ненужная больше метель.
Вот порог, а вот бог. Вот квартира, вот женщина. Вот.
Спокойно и ровно. Тихо и мирно. А ведь хотел...
Попытка вторая. Ленинград.
Надо сойти с ума. Иначе мне не вернуться.
Надо переломить себя вместе с миром, как спичку.
Надо бы, как во сне, тихо перевернуться
с боку на бок, заслышав позднюю электричку.
Надо сойти с ума. Вдрызг напиться,
вдребезги вдруг очнуться, рисуя небо
заново кистью глаз, черных от бега.
Черных, особенно на фоне причала и снега;
черных, как сажа, к земле решившая прислониться
в безмерной усталости самосожженья.
А бесконечность движенья
подтверждает хотя бы грудь, ворочая воздух.
Для нее все равно - что работа, что отдых -
меняется суть и частота. Но не убежденья.
Мои нервы, как камикадзе в новом мундире
первого срока, стремятся к самоуничтоженью.
И душа, поседев, спокойно делает харакири,
величаво на красный коврик склонив колени;
и сердце, как верный друг, рубит голову одним движеньем,
и открывается темнота. И ступени... Ступени...
Надо сойти с ума. Или хотя бы заснуть.
Тридцать шесть лет я открываю и закрываю глаза.
Тридцать шесть лет я пытаюсь прорваться за
линию горизонта, как линию Маннергейма,
и, позабывши смысл жестоко-кровавого гейма,
вновь обмороженный, стылый, раненный в грудь,
откатываюсь в окоп, где даже нельзя разводить огня.
Командир увешал медалями, но не полюбил меня,
не пожалел ни разу... Надо свернуть.
Надо сойти хоть с чего-нибудь!
Линия жизни пересекла ладонь
и, задыхаясь враньем, вытянулась к горизонту.
Третий день в голове мечется Страшный Конь
Блед. Стук копыт разносится в голове, как приказ по фронту -
отступать. Почерк неровен, но тверд и уверен мой шаг,
это уж до смерти. Волю собрать невозможно в кулак,
воля - не член (простите за образ), но ее
можно втоптать в мостовую. Сунуть под трак
танка и переработать в гнилье.
Надо сойти. Я, уходя, забываю проститься,
будто сердце мое выработало антитела
от прощаний; и гортань, затеяв такие дела,
каменеет, и только рот дрожит и кривится.
Но слова остаются, в руку вонзаются как игла,
и что-то из пальцев на бумагу сочится.
Приходя - забываю сказать. Или не забываю,
но не могу разобрать - что тогда надышал на окне трамвая
семиклассник Машков, вернувшись из первого рейса.
Вот с тех пор и не дорассказать, как ни бейся!
Это все память, уставшая забывать,
отказалась от этого праведного занятья,
примерила перед зеркалом новое платье
и заигрывает со мной - безобразна. Стара.
Как шлюха с какого-нибудь Арбатского двора.
Надо сойти с ума. Перечеркнуть
опереточный холод города. И заснуть.
А проснувшись - вдохнуть свежесть испуга,
посетовать на неизменившуюся суть
отраженного в зеркале чуть ироничного взгляда,
бросить тень на часы - и нырнуть
в город. И растаять, как кусок рафинада,
в городе, который призван меня вернуть.
Значит так надо.
-------------------------
Я вернусь на рассвете.
Циферблат на Ленинградском вокзале
стрелочками кольнет меня в глубь зрачка.
Морозный ветер
вспомнит все, что мне здесь когда-то сказали,
и неумелой рукой новичка
залезет за ворот, и я почувствую - все-таки дома.
Всё-таки я вернулся, словно из комы
на небеса. Теперь всё равно
хуже не будет. Давным-давно
пройден порог, точка возврата, линия фронта -
всё позади. И впереди до горизонта
ЖИЗНЬ, посечённая мужеством и уродством,
силой и негой женской руки...
А прочие малозначащие пустяки
я забуду, как сон, как похмельный бред.
Только один ответ
мне не забыть, но и не произнести.
Так в себе и нести.
Так и нести, от Аничкова моста до преисподней -
целую вечность, вместившуюся в сегодня,
целую жизнь, не увиденную никем.
Со мной насовсем,
навсегда -
снежный причал,
Ленинград, вода
и смерть, молча стоящая рядом,
окатывающая меня задумчивым взглядом,
с татуировкой на шее: "БЕДА".
Попытка третья. Мария.
Это не песня, нет.
Это просто плач перед богом,
странный плач, удар кулака в тишину небес,
мокрых, глухих небес.
Дождь - замызганный однообразный бред,
нашёптанный скрипящим порогом,
хлопнула дверь - кто-то воскрес.
Кто-то расправил плечи,
и рухнула вековая сосна,
испуганно вскрикнула птица,
зябко поёжился вечер
в ожидании сна.
Мир притих и насторожился,
и на всякий случай заплакал, хуже не будет.
Он потом разберётся, воздаст по делам иль осудит,
потом. А пока в ожидании затаился.
Ты мне не мешай, земля, достучаться до неба,
откидывая туман с лица, как пряди волос.
Это тяжёлый труд, это всерьёз.
Я постарел ещё на один дождь, о мой Город.
Каждая прядь ветра седеет,
каждая улица источает мертвящий холод,
свет фонаря не греет,
но каждое утро твердит мне, что я ещё молод.
Каждое утро гладит окно подобием света,
преданно смотрит в глаза раскосой капелью.
Чего вы все ждёте? Нет у меня ответа,
может и был, да остался за дверью.
И щурится дом подслеповато, но где ему разглядеть,
что по мокрой площади, как по эшафоту,
я иду, обрекая его на сиротскую смерть,
сам устав умирать до боли, до крови и рвоты.
Это не песня, нет.
Это дождь грохочет по крышам,
провожая меня на серьёзное дело.
Это мокрые листья третий десяток лет
передают мне слова и обрывкам фраз свыше,
но всё исковеркано, всё переболело,
и я ничего не слышу.
Не слышу.
Странный мой плач, где вместо слезы - кулак,
а сухие глаза упрямо буравят Город,
пробивая стены, вскрывая малейший пустяк,
хватаясь за любой подходящий повод,
чтобы разрушить весь этот хлам,
чтоб некуда было вернуться,
чтоб неприязненно оглянуться
и не разрывать свою душу напополам.
Я плоть от плоти и кровь от крови - отсюда,
эта старая площадь моими глазами истёрта до ран
на асфальте. Я как Иуда,
тридцать других горизонтов зажму в кулаке,
тридцать миров поглотят мои больные глаза.
Я предам этот Город и уйду налегке!
Только вот мой кулак - это та же слеза.
А небо по-прежнему вдалеке.
И в небе опять гроза.
Каждая крапинка твоего плеча,
каждый сантиметр кожи
твердит мне, шепчет что-то...
А я не слышу, не слышу. Мой боже!
На острие отравленного луча
завис, на самом рождении взлёта,
мой старый поистрепавшийся взгляд,
отполированный, как приклад,
умоляет - пусти, не держи меня,
для меня поворот назад равносилен аресту.
Я бы давно ушёл, мне здесь не место, не место!
Если б не ты, я бы давно...
Если б не ты,
мне, наверное, было бы всё равно,
ковры устилают мой путь или бинты,
было бы наплевать в тот огонь,
что породил и перемолол меня.
Но не боясь ни тоски, ни воды, ни огня,
страшно, что осиротеет ищущая ладонь,
когда утро опять неуверенно тронет окно...
Нет, я уже никуда не уйду.
Я прирос к тебе, словно к ладони стилет,
моя двадцать седьмая вода на втором киселе.
Помню, в моём последнем аду,
я умолял, заклинал свою душу засохнуть.
Но она, птица Феникс, не пожелавшая сдохнуть,
ткнулась лицом, как в лобовое стекло, в тебя...
Как я хотел бы попробовать жить, никого не любя!
Это не песня. Какие там к чёрту песни…
То, что родилось сегодня, снова умрёт и воскреснет -
вечная канитель. Ничего не изменить,
ничего не создать, не убить.
Сквозь ладони уходит вода,
запах ветра не удержать в кулаке.
Никакая река не бывает последней, в каждой реке
есть та вода, что утекает сквозь пальцы.
Остаётся лишь нежность на моей опустевшей руке,
как линия жизни отставного скитальца.
Метки: