Избранное
ЮРИЙ ГЕЛЬМАН
ИЗБРАННОЕ
***
...пройдя из края в край
гостеприимный мир...
К.Н. Батюшков
Я в этот мир был выброшен из плоти
толчком небесных выстраданных сил,–
цепляясь пальцами на каждом повороте,
как будто пощадить меня просил...
... но был оставлен и дышать научен,
и очень скоро даже "вышел в свет",
где с Музой стал вовеки неразлучен,
влача с тревогой звание "Поэт".
Я всё познал и ко всему привычен,
я вычленил зерно из суеты сует...
...но мир гостеприимный –
сплошь метафоричен,
и счастья в нём как не было, так нет.
* * *
Я долго не писал.
Должно быть, сожаление
сквозит из каждой вынутой строки.
А просто умирает поколение,
другое – мне не подаёт руки.
Я где-то в середине, в центре,
между
вселенской мудростью
и нигилизмом тех,
кто носит безалаберно одежду,
за деньги поступая на физтех.
Я – перекрёсток мыслей и культуры,
как средоточье выстраданных слов.
Вспотевший пахарь от литературы,
угрюмый толкователь мрачных снов.
Я – лабиринт для собственных исканий,
во мне сошлись все линии судьбы.
Я – полигон для новых испытаний
и бесконечной внутренней борьбы.
Как уцелеть,
как не сорваться в бездну?
Как устоять под ветром перемен?
Боюсь молчать по прихоти Небесной
и ничего не получить взамен...
* * *
Из пыльных бурь,
лучась в остатках света,
из липких луж выпаривая соль,
мой город покидало бабье лето,
с холста стекая жёлтой полосой.
То был пейзаж угрюмый и небрежный –
аляповатых улиц решето,
и зданий покосившихся скворешни,
и тополя в заплатанных пальто.
И две собаки с вялыми хвостами,
и девочка с гербарием в руке,
рябь фонарей под чёрными мостами,
и одинокий парус вдалеке...
... и ничего, за что бы зацепиться,
и ничего, о чём бы пожалеть,
и ничего, куда бы торопиться,
и ничего, за что бы умереть...
И становились искренне похожи
мои стихи на битое стекло,
и я дарил неласковым прохожим
осколков изумрудное тепло.
* * *
... и жёлтых листьев нервные прожилки,
и язвенные пятна по краям,
и облаков нестройные ужимки,
и мутный глянец водосточных ям,
и перевод часов, и ранний вечер,
и сразу – бездна нерешённых дел,
и фонарей неласковые свечи,
и зоопарк, что как-то опустел,
и улицы меняют цвет и запах,
и сырость выползает из щелей,
и солнце, ускользнувшее на запад,
вновь золотит верхушки тополей...
Так в город входит осень.
Ненароком.
Изгибы ветра гонят мокрый хлам.
Уходит жизнь,
шурша по водостокам
и буквы размещая по словам...
* * *
Город разорвав на лоскуты,
ветер нашалил и был таков,
и луна, стесняясь наготы,
куталась в лохмотья облаков.
И легла декабрьская хмарь
посреди ингульских берегов,
и в полях замешкался январь,
стряхивая глину с сапогов.
* * *
Грязные улицы.
Слякоть.
В мусорных баках бомжи
роются.
Хочется плакать,
будто дошёл до межи...
Как в переменчивом мире
остаться самим собой?
И уборку сделать в квартире,
и фасоли купить рябой,
и рассказ для журнала сляпать,
и на годы махнуть рукой...
Грязные улицы.
Слякоть.
И зима пополам с тоской...
* * *
Разъезжен снег, разбросан по кюветам,
изрезан чёрным скальпелем дорог,
освобождён от девственного цвета
и от прикосновения продрог –
прикосновенья гусениц к асфальту,
прикосновенья тысячи подошв,
размыт цивилизованною фальшью,
как горстку пепла размывает дождь.
И я стою, уже не веря в чудо,
ловя губами сырость января.
Теперь мой город – грязная лачуга,
испачканная ретушью заря.
И я стою, лишившийся наследства –
той чистоты, струящейся в тетрадь,
которая вросла корнями в детство,
и без которой страшно умирать...
***
Мороз крепчал.
И отражались
в холодной бездне фонари,
и тополя друг к другу жались,
чтоб продержаться до зари.
И дым струился вертикально,
шурша по небу языком.
И стайка воробьёв нахально
упала с крыши кувырком
на мой балкон.
Луна – как плошка.
Ступает без поводыря.
И спит на батарее кошка
уже почти пол-января.
И чай с малиновым вареньем –
сходить за аспирином лень.
И ледяным стихотвореньем
я завершаю каждый день.
Мороз крепчал не понарошку,
в подъезде – холод,
в лифте – мрак.
И я кормлю чужую кошку,
хотя всю жизнь любил собак...
***
Брызги света упали на лужицу льда,
начиная новый отсчет.
А мне показалось,
что всё – ерунда,
и жизнь поправима еще.
А стая иголочек золотых
застряла в твоих волосах.
Но я – это я,
а ты – это ты.
И качалось всё на весах.
И январь был холоден, как судья.
Ему не дано понять,
что ты – это ты,
а я – это я…
И немыслимо что-то менять…
* * *
Входя кинжалом в ножны улиц,
рассвет теснил шеренги тьмы,
и стало видно, как согнулись
печные рыжие дымы,
как, разбазаривая звуки,
журчала талая вода,
и как, вытягивая руки,
троллейбус гладил провода,
и как термометры ребристо
подняли стройные хребты,
и как под снегом сахаристым
ожили первые цветы.
* * *
Из звёзд нарождаются схемы созвездий,
пучки неизведанных трасс.
Я жду сообщений,
я жажду известий
из тьмы, не смыкающей глаз.
Причудливый смерч газопылевых линий
рисует в окне миражи.
И хлещут потоки космических ливней
в мою одинокую жизнь.
Но зонтик сломался, промокли страницы,
стихов размывая гуашь.
И я убираю росинку с ресницы
и снова беру карандаш.
А утром...
А утром – на свет из потёмок
я выберусь, полон идей.
И мир станет ластиться, будто котёнок,
к разбухшей тетради моей.
* * *
... И оторвавшись от перрона дня,
мой поезд застучал по рельсам ночи.
И проводник, дождавшийся меня,
приносит чай и уходить не хочет,
сидит напротив, курит "Беломор",
лениво отвечает на вопросы,
и медленно струится разговор,
изломанный, как дым от папиросы.
Я не гоню: он нужен мне теперь –
как Проводник в иное измеренье,
куда зовут меня стихотворенья,
куда лишь ночью открывают дверь.
Там нет того, что мучает меня,
что душу разоряет по крупицам.
Там я стряхну с себя остатки дня,
чтоб никуда уже не торопиться.
И поплыву за образами вдаль,
в сиреневые облака сравнений,
и тесноту моих стихотворений
рассеет, как метелицей, февраль.
Стучат колёса, ночь идёт к концу,
мелькают полустанки, перелески,
и свет луны приклеился к лицу,
как путаный орнамент к занавеске.
И лишь к рассвету падает рука,
уставшая записывать полночи.
И я вступаю без Проводника
в холодный мир проблем
и многоточий...
* * *
Мой город пуст
снаружи и с изнанки,
но продолжает голоса хранить –
как механизм поломанной шарманки,
которой никогда не починить.
Он выметен горячими ветрами,
он выкурен, как пачка сигарет,
и бродят опустевшими дворами
обрывки непрочитанных газет.
Мой город пуст,
как кладбище ночное,
он высосан, как жёлтый леденец,
он – как карман с обтрёпанной дырою,
и ждёт,
когда же утро, наконец?
* * *
Ветер стих намаявшийся, замер,
как котёнок, спрятался в траву.
Вечерело.
Томными глазами
звёзды протыкали синеву.
И была восторженная свежесть
скомкана в лохмотьях тополей,
и струилась родственная нежность,
лунно растекаясь по земле.
И в окно настойчиво и веско,
принимая лампу за очаг,
билась, раздвигая занавески,
бабочка, крылами хлопоча.
* * *
Чешуйки листьев в лунном серебре,
причудливо раскинутые тени,
незлобный лай собаки во дворе
и шорох засыпающих растений;
вразброс квадраты света из окон,
за день осиротевшие сирени,
и где-то тихо плачет телефон
то ли от скуки, то ли от мигрени;
и близоруко щурится фонарь
на буквы "МАГАЗИН ДЛЯ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ",
где розово-оранжевая хмарь
лоснится на плечах у манекенов;
и сочные, последние шаги
шуршат, как неразумные совята,
и всё – и больше не видать ни зги,
лишь только скрип дивана на девятом...
* * *
С лёгкой проседью над горизонтом,
наклоняясь к земле, будто врач,
небо вздулось лазоревым зонтом –
над зелёными крышами дач;
над дорогой, пустынной и пыльной,
перевязанной вялым ручьём,
где берёза, вздыхая бессильно,
в этот скудный глядит водоём;
где трава обнимает колени,
рассыпая свои колоски;
где кочуют степные олени
от реки и до новой реки;
где земля, умирая от жажды,
распахнула рубашки полей;
где родиться немыслимо дважды
обручённому с Музой своей.
И нельзя умереть, не услышав,
как – ещё пару дней погодя –
эта степь облегчённо задышит,
наконец-то напившись дождя.
* * *
Из женственных, округлых линий
догнавших солнце облаков –
пролился тёплый майский ливень
из удивительных стихов.
Они рождались где-то свыше,
вне разуменья,
налегке,
и, косо ударяя в крыши,
сверлили дырочки в песке.
А подоконники, шалея,
дробили строки на слова,
и, от сравнений тяжелея,
ложилась мокрая трава.
И небо медленно светлело,
освобождаясь от оков,
и солнца голое колено
сверкнуло в юбке облаков.
* * *
По лезвию бритвы – грудью и брюхом –
до ссадин, до диких ран –
ползу по жизни...
А жизнь – разруха,
и в тумане прячется Храм:
мой,
единственный,
последний и первый –
тот, где найду приют,
где мои успокоят нервы
и раны любовью зашьют.
* * *
Акаций дурман хулиганский
по крыши заполнил дворы,
и будто монистом цыганским
раскинулись звёзды.
Игры
в них столько, что хочется, сбросив
рубашку, бежать и бежать
и падать в душистые росы,
и так до рассвета лежать –
пока розовеющей шалью
не вспыхнет заря впереди
и солнце, как абрис медали,
у неба сверкнёт на груди.
* * *
Когда в объятьях синего заката
косые тени лягут на песок,
и застучит пунктирное стаккато,
хрустально разбиваясь о висок,–
я вдруг пойму, что в этом мире тленном,
где чувства зыбки, будто витражи,
мне не обнять изменчивой Вселенной,
распавшейся у ног на миражи.
И не остановиться в дне летящем
на той черте, где чудо сорвалось,
и лишь жалеть о светлом настоящем,
что, как погода, так и не сбылось.
* * *
Ночь свернулась калачиком,
город прижав к животу
и дырявым плащом
накрывая дома и афиши,
кучерявые тени
облаков опустились на крыши,
похотливо царапая
скользкую их наготу.
И уже на краю,
на изломе стремительной тьмы
похудел календарь
на одну роковую страницу,
и ушли поезда,
и уже ничего не случится
в этом городе сонном,
где однажды увиделись мы.
Нам казалось тогда:
этот город прозрачен, воздушен,
и его тополей
никогда не коснётся зима,
он был зелен и чист,
и степными ветрами надушен,
и от южной любви –
задыхались его закрома.
Но приходит конец,
как всегда, восхитительным грёзам,
улетают на юг
беспокойные стаи скворцов,
и холодная ночь
рассыпает колючие звёзды
на гранит парапетов
и покатые крыши дворцов.
И свернувшись калачиком, город прижав к животу
и дырявым плащом
накрывая дома и афиши,
эта чёрная ночь
две последние строчки допишет,
с лихорадочным блеском
освещая луной пустоту.
* * *
... Я роль забыл...
Подайте мне суфлёра!
Я выбился из колеи времён –
я не заметил “красный” светофора
и сел на поезд,
но не в свой вагон.
Куда теперь?
К какой стене прижаться?
И где искать тепло любимых глаз?
Я не привык юлить и унижаться...
Суфлёра мне, – прошу, –
в последний раз...
Но падал дождь
крупнее спелой вишни,
шепча в окно: "Такие не живут..."
Я роль забыл.
Прошу тебя, Всевышний,
побудь суфлёром несколько минут...
И я поправлюсь,
я ещё поправлюсь.
Ту мизансцену впутаю в сюжет,
где, может быть,
и зрителям понравлюсь,
и с временем останусь
tete-a-tete...
* * *
Из линий жизни выткались морщины,
и седина запуталась в висках,
и речь с обильным грузом матерщины,
и дрожь в руках,
и к непогоде мучают суставы,
как будто плавят олово в костях,
и мыслей бесконечные составы
застряли на путях.
Всё рано или поздно объяснимо –
настало приближение конца.
Лишь только б жизнь не проносилась мимо,
как мимо мертвеца...
***
Гул подземелий страха,
вой одичавших нимф.
У Харона взмокла рубаха,
у Христа покосился нимб.
Исковеркано все, измято,
перепробовано на вкус.
Но не стало больше понятно
то, о чем я писать решусь.
Насыщенье духовной пищей
не приходит, как ни тужись.
И чадит стихов пепелище,
отравляя спокойную жизнь.
Из души - как со дна колодца
зачерпну родниковых слов
и продолжу стихами бороться
за земную свою любовь
ИЗБРАННОЕ
***
...пройдя из края в край
гостеприимный мир...
К.Н. Батюшков
Я в этот мир был выброшен из плоти
толчком небесных выстраданных сил,–
цепляясь пальцами на каждом повороте,
как будто пощадить меня просил...
... но был оставлен и дышать научен,
и очень скоро даже "вышел в свет",
где с Музой стал вовеки неразлучен,
влача с тревогой звание "Поэт".
Я всё познал и ко всему привычен,
я вычленил зерно из суеты сует...
...но мир гостеприимный –
сплошь метафоричен,
и счастья в нём как не было, так нет.
* * *
Я долго не писал.
Должно быть, сожаление
сквозит из каждой вынутой строки.
А просто умирает поколение,
другое – мне не подаёт руки.
Я где-то в середине, в центре,
между
вселенской мудростью
и нигилизмом тех,
кто носит безалаберно одежду,
за деньги поступая на физтех.
Я – перекрёсток мыслей и культуры,
как средоточье выстраданных слов.
Вспотевший пахарь от литературы,
угрюмый толкователь мрачных снов.
Я – лабиринт для собственных исканий,
во мне сошлись все линии судьбы.
Я – полигон для новых испытаний
и бесконечной внутренней борьбы.
Как уцелеть,
как не сорваться в бездну?
Как устоять под ветром перемен?
Боюсь молчать по прихоти Небесной
и ничего не получить взамен...
* * *
Из пыльных бурь,
лучась в остатках света,
из липких луж выпаривая соль,
мой город покидало бабье лето,
с холста стекая жёлтой полосой.
То был пейзаж угрюмый и небрежный –
аляповатых улиц решето,
и зданий покосившихся скворешни,
и тополя в заплатанных пальто.
И две собаки с вялыми хвостами,
и девочка с гербарием в руке,
рябь фонарей под чёрными мостами,
и одинокий парус вдалеке...
... и ничего, за что бы зацепиться,
и ничего, о чём бы пожалеть,
и ничего, куда бы торопиться,
и ничего, за что бы умереть...
И становились искренне похожи
мои стихи на битое стекло,
и я дарил неласковым прохожим
осколков изумрудное тепло.
* * *
... и жёлтых листьев нервные прожилки,
и язвенные пятна по краям,
и облаков нестройные ужимки,
и мутный глянец водосточных ям,
и перевод часов, и ранний вечер,
и сразу – бездна нерешённых дел,
и фонарей неласковые свечи,
и зоопарк, что как-то опустел,
и улицы меняют цвет и запах,
и сырость выползает из щелей,
и солнце, ускользнувшее на запад,
вновь золотит верхушки тополей...
Так в город входит осень.
Ненароком.
Изгибы ветра гонят мокрый хлам.
Уходит жизнь,
шурша по водостокам
и буквы размещая по словам...
* * *
Город разорвав на лоскуты,
ветер нашалил и был таков,
и луна, стесняясь наготы,
куталась в лохмотья облаков.
И легла декабрьская хмарь
посреди ингульских берегов,
и в полях замешкался январь,
стряхивая глину с сапогов.
* * *
Грязные улицы.
Слякоть.
В мусорных баках бомжи
роются.
Хочется плакать,
будто дошёл до межи...
Как в переменчивом мире
остаться самим собой?
И уборку сделать в квартире,
и фасоли купить рябой,
и рассказ для журнала сляпать,
и на годы махнуть рукой...
Грязные улицы.
Слякоть.
И зима пополам с тоской...
* * *
Разъезжен снег, разбросан по кюветам,
изрезан чёрным скальпелем дорог,
освобождён от девственного цвета
и от прикосновения продрог –
прикосновенья гусениц к асфальту,
прикосновенья тысячи подошв,
размыт цивилизованною фальшью,
как горстку пепла размывает дождь.
И я стою, уже не веря в чудо,
ловя губами сырость января.
Теперь мой город – грязная лачуга,
испачканная ретушью заря.
И я стою, лишившийся наследства –
той чистоты, струящейся в тетрадь,
которая вросла корнями в детство,
и без которой страшно умирать...
***
Мороз крепчал.
И отражались
в холодной бездне фонари,
и тополя друг к другу жались,
чтоб продержаться до зари.
И дым струился вертикально,
шурша по небу языком.
И стайка воробьёв нахально
упала с крыши кувырком
на мой балкон.
Луна – как плошка.
Ступает без поводыря.
И спит на батарее кошка
уже почти пол-января.
И чай с малиновым вареньем –
сходить за аспирином лень.
И ледяным стихотвореньем
я завершаю каждый день.
Мороз крепчал не понарошку,
в подъезде – холод,
в лифте – мрак.
И я кормлю чужую кошку,
хотя всю жизнь любил собак...
***
Брызги света упали на лужицу льда,
начиная новый отсчет.
А мне показалось,
что всё – ерунда,
и жизнь поправима еще.
А стая иголочек золотых
застряла в твоих волосах.
Но я – это я,
а ты – это ты.
И качалось всё на весах.
И январь был холоден, как судья.
Ему не дано понять,
что ты – это ты,
а я – это я…
И немыслимо что-то менять…
* * *
Входя кинжалом в ножны улиц,
рассвет теснил шеренги тьмы,
и стало видно, как согнулись
печные рыжие дымы,
как, разбазаривая звуки,
журчала талая вода,
и как, вытягивая руки,
троллейбус гладил провода,
и как термометры ребристо
подняли стройные хребты,
и как под снегом сахаристым
ожили первые цветы.
* * *
Из звёзд нарождаются схемы созвездий,
пучки неизведанных трасс.
Я жду сообщений,
я жажду известий
из тьмы, не смыкающей глаз.
Причудливый смерч газопылевых линий
рисует в окне миражи.
И хлещут потоки космических ливней
в мою одинокую жизнь.
Но зонтик сломался, промокли страницы,
стихов размывая гуашь.
И я убираю росинку с ресницы
и снова беру карандаш.
А утром...
А утром – на свет из потёмок
я выберусь, полон идей.
И мир станет ластиться, будто котёнок,
к разбухшей тетради моей.
* * *
... И оторвавшись от перрона дня,
мой поезд застучал по рельсам ночи.
И проводник, дождавшийся меня,
приносит чай и уходить не хочет,
сидит напротив, курит "Беломор",
лениво отвечает на вопросы,
и медленно струится разговор,
изломанный, как дым от папиросы.
Я не гоню: он нужен мне теперь –
как Проводник в иное измеренье,
куда зовут меня стихотворенья,
куда лишь ночью открывают дверь.
Там нет того, что мучает меня,
что душу разоряет по крупицам.
Там я стряхну с себя остатки дня,
чтоб никуда уже не торопиться.
И поплыву за образами вдаль,
в сиреневые облака сравнений,
и тесноту моих стихотворений
рассеет, как метелицей, февраль.
Стучат колёса, ночь идёт к концу,
мелькают полустанки, перелески,
и свет луны приклеился к лицу,
как путаный орнамент к занавеске.
И лишь к рассвету падает рука,
уставшая записывать полночи.
И я вступаю без Проводника
в холодный мир проблем
и многоточий...
* * *
Мой город пуст
снаружи и с изнанки,
но продолжает голоса хранить –
как механизм поломанной шарманки,
которой никогда не починить.
Он выметен горячими ветрами,
он выкурен, как пачка сигарет,
и бродят опустевшими дворами
обрывки непрочитанных газет.
Мой город пуст,
как кладбище ночное,
он высосан, как жёлтый леденец,
он – как карман с обтрёпанной дырою,
и ждёт,
когда же утро, наконец?
* * *
Ветер стих намаявшийся, замер,
как котёнок, спрятался в траву.
Вечерело.
Томными глазами
звёзды протыкали синеву.
И была восторженная свежесть
скомкана в лохмотьях тополей,
и струилась родственная нежность,
лунно растекаясь по земле.
И в окно настойчиво и веско,
принимая лампу за очаг,
билась, раздвигая занавески,
бабочка, крылами хлопоча.
* * *
Чешуйки листьев в лунном серебре,
причудливо раскинутые тени,
незлобный лай собаки во дворе
и шорох засыпающих растений;
вразброс квадраты света из окон,
за день осиротевшие сирени,
и где-то тихо плачет телефон
то ли от скуки, то ли от мигрени;
и близоруко щурится фонарь
на буквы "МАГАЗИН ДЛЯ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ",
где розово-оранжевая хмарь
лоснится на плечах у манекенов;
и сочные, последние шаги
шуршат, как неразумные совята,
и всё – и больше не видать ни зги,
лишь только скрип дивана на девятом...
* * *
С лёгкой проседью над горизонтом,
наклоняясь к земле, будто врач,
небо вздулось лазоревым зонтом –
над зелёными крышами дач;
над дорогой, пустынной и пыльной,
перевязанной вялым ручьём,
где берёза, вздыхая бессильно,
в этот скудный глядит водоём;
где трава обнимает колени,
рассыпая свои колоски;
где кочуют степные олени
от реки и до новой реки;
где земля, умирая от жажды,
распахнула рубашки полей;
где родиться немыслимо дважды
обручённому с Музой своей.
И нельзя умереть, не услышав,
как – ещё пару дней погодя –
эта степь облегчённо задышит,
наконец-то напившись дождя.
* * *
Из женственных, округлых линий
догнавших солнце облаков –
пролился тёплый майский ливень
из удивительных стихов.
Они рождались где-то свыше,
вне разуменья,
налегке,
и, косо ударяя в крыши,
сверлили дырочки в песке.
А подоконники, шалея,
дробили строки на слова,
и, от сравнений тяжелея,
ложилась мокрая трава.
И небо медленно светлело,
освобождаясь от оков,
и солнца голое колено
сверкнуло в юбке облаков.
* * *
По лезвию бритвы – грудью и брюхом –
до ссадин, до диких ран –
ползу по жизни...
А жизнь – разруха,
и в тумане прячется Храм:
мой,
единственный,
последний и первый –
тот, где найду приют,
где мои успокоят нервы
и раны любовью зашьют.
* * *
Акаций дурман хулиганский
по крыши заполнил дворы,
и будто монистом цыганским
раскинулись звёзды.
Игры
в них столько, что хочется, сбросив
рубашку, бежать и бежать
и падать в душистые росы,
и так до рассвета лежать –
пока розовеющей шалью
не вспыхнет заря впереди
и солнце, как абрис медали,
у неба сверкнёт на груди.
* * *
Когда в объятьях синего заката
косые тени лягут на песок,
и застучит пунктирное стаккато,
хрустально разбиваясь о висок,–
я вдруг пойму, что в этом мире тленном,
где чувства зыбки, будто витражи,
мне не обнять изменчивой Вселенной,
распавшейся у ног на миражи.
И не остановиться в дне летящем
на той черте, где чудо сорвалось,
и лишь жалеть о светлом настоящем,
что, как погода, так и не сбылось.
* * *
Ночь свернулась калачиком,
город прижав к животу
и дырявым плащом
накрывая дома и афиши,
кучерявые тени
облаков опустились на крыши,
похотливо царапая
скользкую их наготу.
И уже на краю,
на изломе стремительной тьмы
похудел календарь
на одну роковую страницу,
и ушли поезда,
и уже ничего не случится
в этом городе сонном,
где однажды увиделись мы.
Нам казалось тогда:
этот город прозрачен, воздушен,
и его тополей
никогда не коснётся зима,
он был зелен и чист,
и степными ветрами надушен,
и от южной любви –
задыхались его закрома.
Но приходит конец,
как всегда, восхитительным грёзам,
улетают на юг
беспокойные стаи скворцов,
и холодная ночь
рассыпает колючие звёзды
на гранит парапетов
и покатые крыши дворцов.
И свернувшись калачиком, город прижав к животу
и дырявым плащом
накрывая дома и афиши,
эта чёрная ночь
две последние строчки допишет,
с лихорадочным блеском
освещая луной пустоту.
* * *
... Я роль забыл...
Подайте мне суфлёра!
Я выбился из колеи времён –
я не заметил “красный” светофора
и сел на поезд,
но не в свой вагон.
Куда теперь?
К какой стене прижаться?
И где искать тепло любимых глаз?
Я не привык юлить и унижаться...
Суфлёра мне, – прошу, –
в последний раз...
Но падал дождь
крупнее спелой вишни,
шепча в окно: "Такие не живут..."
Я роль забыл.
Прошу тебя, Всевышний,
побудь суфлёром несколько минут...
И я поправлюсь,
я ещё поправлюсь.
Ту мизансцену впутаю в сюжет,
где, может быть,
и зрителям понравлюсь,
и с временем останусь
tete-a-tete...
* * *
Из линий жизни выткались морщины,
и седина запуталась в висках,
и речь с обильным грузом матерщины,
и дрожь в руках,
и к непогоде мучают суставы,
как будто плавят олово в костях,
и мыслей бесконечные составы
застряли на путях.
Всё рано или поздно объяснимо –
настало приближение конца.
Лишь только б жизнь не проносилась мимо,
как мимо мертвеца...
***
Гул подземелий страха,
вой одичавших нимф.
У Харона взмокла рубаха,
у Христа покосился нимб.
Исковеркано все, измято,
перепробовано на вкус.
Но не стало больше понятно
то, о чем я писать решусь.
Насыщенье духовной пищей
не приходит, как ни тужись.
И чадит стихов пепелище,
отравляя спокойную жизнь.
Из души - как со дна колодца
зачерпну родниковых слов
и продолжу стихами бороться
за земную свою любовь
Метки: