Петуния и Магнолия
Как и где Олеся познакомилась со своим мужем, история умалчивает. “Места надо знать”, – не то в шутку, не то всерьёз неизменно отвечала она.
Началом их совместной истории принято считать Олесин переезд из подмосковного Лыткарина (наверное, это и есть то самое “место”) в очаровательный городок, а точнее, в деревушку Паломарес, что под Севильей, беленькую и опрятную (“дыру эту”, “чёртово пекло”) с последующим, “как у всех нормальных людей”, бракосочетанием.
Правда, ему, бракосочетанию этому, предшествовал бракоразводный процесс мужа с прежней супругой, раздел имущества и серия каких-то скандалов... или всего один, но большой и затяжной... не важно. Важно, что Олеся и Хосе (или Хоска, как она его нежно называла) поженились-таки, стали жить-поживать и добра наживать. А “наживать” его было нужно, просто жизненно необходимо, так как почти всё ранее нажитое Хоской-Хосе добро ему пришлось оставить своей бывшей жене и их общим детям да ещё и выплачивать ей, той жене, ежемесячное содержание. Поэтому, собственно, и “под Севильей”, а не в ней самой.
Олеся однако не работала – сидела дома. Вернее, занималась хозяйством. “Языка-то” ведь она не знала тогда, не успела ещё выучить.
Справедливости ради стоит заметить, что жили Хоска с Олесей счастливо, в любви и согласии. Муж в Олесе души не чаял – запал, что называется, мужик. Или попал. Или даже пропал. Тут уж, как говорится, “любовь зла...”.
Жили они жили, и родила Олеся своему Хоске дочку: маленькую, беленькую и, что самое удивительное, спокойную. Совсем на свою маму не похожую. Олеся была рослой, дородной, смуглой, темноволосой и темноглазой, “бровьми союзной” – настоящей украинской (вы спросите меня, как же она тогда оказалась в подмосковном Лыткарине? а вот не знаю, история и об этом умалчивает; да “как все”, наверное) красавицей и к тому же – чрезвычайно темпераментной особой. А дочка Олесина пошла, видимо, в отца: по его же собственным словам, в детстве он был... белобрысым.
Девочку назвали Бланкой. Бланка – по-испански значит “белая”. На юге Испании это имя встречается довольно часто. Только почему-то на этом самом юге из девочек по имени Бланка вырастают обычно дебелые, носатые барышни, с кучерявыми жёсткими волосами цвета воронова крыла и чёрным пухом над верхней губой, с которым они потом всю свою жизнь борются. Равно как и с кучерявой жёсткостью волос. Более или менее успешно.
А наша (Олесина и Хоскина) Бланка, даже подрастая, оставалась самой что ни на есть настоящей Бланкой: белокожей, светлоглазой и светловолосой, тоненькой и нежной, чрезвычайно чувствительной, послушной, шёлковой – да что и говорить! – хорошей девочкой. Просто на удивление. В минуты возвышенных грёз (а такие бывали) мать пела ей грудным голосом: “Una paloma blanca...” * А в обычной жизни звала её просто – Мышулькой. И не только. Кроткая потому что. Не мама, а Бланка, разумеется.
Странно мне было видеть их, всех вместе: щуплого, измождённого возрастом, жарой и попытками-пытками заново нажить своё молодое добро, седого уже (а когда-то “белобрысого”, но теперь-то уже как проверишь?) Хоску; статную, полную, загорелую, почти шоколадную, Олесю, которая “язык-то” выучить – выучила, но всё ещё не работала, сидела дома и занималась (теперь уже) воспитанием дочери и хозяйством, само собой (“куда ж оно денется?”); и крошечную Бланку, совсем ни на кого кроме себя самой не похожую и всегда приникшую, прильнувшую к матери, обхватившую её пышные телеса своими тонюсенькими, молочными, прозрачными почти ручками... Хосе звал её “mi Blancanieves” – моя Белоснежка. И ещё “mi pastelito de crema” – пирожное с (заварным) кремом, сладкая моя девочка...
И когда Бланка произносила слово “мама”, я всегда невольно вскидывалась: “Что, солнышко?...” – внутренне, конечно, мысленно, про себя...
***
Как-то, помню, что-то мы праздновали, сидели за столом всей нашей русской, как говорила Олеся, “кодлой” и “травили”, что называется, анекдоты. Все уже наелись и напились, но стол всё ещё ломился от Олесиных солений-варений, салатов-винегретов и прочих “шуб”, до чая с пирогами надо было ещё, как говорится, дожить, а до песен – допить. Хоска вместе со всеми ел, пил, ничего почти не понимал, но вместе со всеми смеялся. Бланка, маленькая, годика три ей было, тихая и незаметная, где-то рядом крутилась: то у одного на коленях, то у другого, то под столом... Мышулька, что с неё взять...
И тут Олеся, в значительном уже подпитии, возьми да и расскажи анекдот. Привожу его полностью, благо он короткий:
– Пьяный мужик пытается объяснить жене, “де ж это он так надрался”, но никак не может вспомнить, как называется тот ресторан: “От как дерево это... Хочу ли я... могу ли я... говно ли я... А-а-а, МАГНОЛИЯ!!”
Взрыв хохота. Уж очень получилось убедительно.
И вдруг сквозь этот хохот слышится... и даже перекрывает его душераздирающий рёв: плачет Бланка. Не просто плачет – рыдает. Рот раскрыт, буквально, “как чемодан” (тоже Олесино выражение). И как, спрашивается, он помещается всё остальное время на маленьком этом, действительно, мышулькином, лице?
Все “повскакали” с мест, засуетились, замельтешили, закудахтали: что? что такое? что случилось? кто обидел?...
Мать – Мышульку сразу – на колени к себе:
– От горе ты моё! Та ты шо, Мышуль?! Спугалась?
И практически без паузы, без перехода:
– Та шо ж вы мне дитё пугаете?! – это уже “кодле”, нам, то есть. – От блин! От уроды! Та я ж вас просила потише ржать!
Враньё: сама же и ржала громче всех.
А Мышулька-Бланка маленькими своими, белыми ладошками держит Олесино загорелое и раскрасневшееся, огнедышащее! с пылающими, чёрными! (правда, слегка косящими уже) очами лицо, смотрит на неё огромными, в пол-лица, и полными слёз глазищами и, этими самыми слезами буквально захлёбываясь, давясь, хватая ртом воздух, пытается что-то матери сказать:
– Ты... ты – не говн... у... у-у-уля-а-а-а... Ты – м... оя ма... моч... ка-а-а-а-а! – и снова в рёв.
Еле удалось успокоить. Никак не получалось убедить, что никто над мамой не смеётся (и не думал даже!) и сама она вовсе не считает себя “говнулей”. Скорее даже наоборот.
Почему-то запомнился этот эпизод.
Надо сказать, что Олеся всегда была остра на язык, за словом в карман, что говорится, никогда не лезла. Вернее, она вообще редко задумывалась, что, кому и зачем говорит. Могла, например, запросто сказать дочери: “Та сядешь ты или нет в конце концов?! От беспокойная жопа!” Или “От же ж зараза!” Или: “А ну, пердунья, вылазь оттудова!” Или просто: “От пердунья!” Даже любовно. Даже в восхищении.
Иными словами, вариаций и комбинаций было множество – а "ключевое" слово всегда присутствовало, на то оно и "ключевое".
И ребёнок, ничего, слушался. Привык как-то, видимо... Есть же и в испанском, например, слово “culo” (самое это слово на букву “ж”). Ну, куло и куло. И “pedorra” (пердунья) тоже есть. Педорра и педорра. Выйди на улицу, глянь, как говорится, на село – все так говорят. Ну говорят и говорят. Никто же от них, от слов этих, ещё не умер!
А слово “зараза” – так и вовсе литературное. И по-испански, наверное, тоже что-нибудь такое есть.
Сама же Бланка, правда, почему-то никогда таких слов не говорила.
Впрочем, нет... было. При мне. Правда, один раз всего, но, точно, было.
На детской площадке. Какой-то круг деревянный на деревянном домике, вроде циферблата, но без стрелок, сам крутится – рукой нужно крутить его. Бланка залезла по лесенке в домик, крутит круг и спрашивает меня, тихонько так, вкрадчиво:
– Lena, sabes que es? (Лена, знаешь, что это?)
И, не дожидаясь моего ответа (я, конечно же, “не знаю”, что это такое, но уже собралась что-то такое “умное” придумать...) Бланка, лукаво и наивно одновременно (мол, ты не знаешь, а я уже знаю!) победно, но всё-таки недоверчиво-проверяюще спросила-ответила:
– Una mierda?
Дерьмо, то есть. (“На палочке” или “собачье” – это уж как вам будет угодно. Для литературности перевода.)
– Никогда так больше не говори. Поняла?
Молча кивает: поняла.
Не думаю, чтобы она знала тогда, что это такое... Хотя, про “говнулю” знала же... Или просто по контексту (по конситуации) поняла? догадалась?... что что-то нехорошее, потенциально обидное... для мамы.
***
Но самое, пожалуй, примечательное случилось, когда девочка уже подросла.
Было ей уже лет двенадцать, и в разговоре с матерью (говорили, опять-таки, по-испански: русские дети здесь в большинстве своём и по-русски-то не говорят, а если и говорят, то очень мало, бедно...) Бланка вдруг распахнула на мать фиалковые свои глаза, внимательно так посмотрела и не то утвердительно, не то вопросительно изрекла:
– Pero, “perdunia” – es una flor... Verdad, mamа?
“Пердунья” – это ведь цветок такой... Правда, мама? Видимо, по аналогии с петунией, по-испански очень похоже звучит: petunia...
Вот уж, воистину, цветок! Незамутнённое, не омрачённое ничем и никем сознание...
Да и создание – “чистейшей прелести чистейший образец” – Бланка. Как есть Бланка.
Такие вот цветочки – дочки-матери. А мамы, конечно, “всякие важны”. Никто и не спорит...
_______________________________
* “Una paloma blanca” (“Белая голубка”) – “Los Сalis”
http://www.youtube.com/watch?gl=ES&hl=es&v=4xsYDKSZdUA
...Una paloma blanca que yo tenia ,
cuando queria se me escapaba.
Por sus besos yo moria,
sus besos que me enganaban.
Una paloma blanca que yo tenia,
cuando queria se me escapaba,
y la vi pasar un dia,
con un palomo volaba.
…Белая голубица, моя голубка,
всегда летела, куда хотела...
Звал я её и жаждал
лживых её лобзаний.
Белая голубица, моя голубка
всегда летела, куда хотела...
Видел её однажды
с голубем рядом белым...
(перевод автора)
Началом их совместной истории принято считать Олесин переезд из подмосковного Лыткарина (наверное, это и есть то самое “место”) в очаровательный городок, а точнее, в деревушку Паломарес, что под Севильей, беленькую и опрятную (“дыру эту”, “чёртово пекло”) с последующим, “как у всех нормальных людей”, бракосочетанием.
Правда, ему, бракосочетанию этому, предшествовал бракоразводный процесс мужа с прежней супругой, раздел имущества и серия каких-то скандалов... или всего один, но большой и затяжной... не важно. Важно, что Олеся и Хосе (или Хоска, как она его нежно называла) поженились-таки, стали жить-поживать и добра наживать. А “наживать” его было нужно, просто жизненно необходимо, так как почти всё ранее нажитое Хоской-Хосе добро ему пришлось оставить своей бывшей жене и их общим детям да ещё и выплачивать ей, той жене, ежемесячное содержание. Поэтому, собственно, и “под Севильей”, а не в ней самой.
Олеся однако не работала – сидела дома. Вернее, занималась хозяйством. “Языка-то” ведь она не знала тогда, не успела ещё выучить.
Справедливости ради стоит заметить, что жили Хоска с Олесей счастливо, в любви и согласии. Муж в Олесе души не чаял – запал, что называется, мужик. Или попал. Или даже пропал. Тут уж, как говорится, “любовь зла...”.
Жили они жили, и родила Олеся своему Хоске дочку: маленькую, беленькую и, что самое удивительное, спокойную. Совсем на свою маму не похожую. Олеся была рослой, дородной, смуглой, темноволосой и темноглазой, “бровьми союзной” – настоящей украинской (вы спросите меня, как же она тогда оказалась в подмосковном Лыткарине? а вот не знаю, история и об этом умалчивает; да “как все”, наверное) красавицей и к тому же – чрезвычайно темпераментной особой. А дочка Олесина пошла, видимо, в отца: по его же собственным словам, в детстве он был... белобрысым.
Девочку назвали Бланкой. Бланка – по-испански значит “белая”. На юге Испании это имя встречается довольно часто. Только почему-то на этом самом юге из девочек по имени Бланка вырастают обычно дебелые, носатые барышни, с кучерявыми жёсткими волосами цвета воронова крыла и чёрным пухом над верхней губой, с которым они потом всю свою жизнь борются. Равно как и с кучерявой жёсткостью волос. Более или менее успешно.
А наша (Олесина и Хоскина) Бланка, даже подрастая, оставалась самой что ни на есть настоящей Бланкой: белокожей, светлоглазой и светловолосой, тоненькой и нежной, чрезвычайно чувствительной, послушной, шёлковой – да что и говорить! – хорошей девочкой. Просто на удивление. В минуты возвышенных грёз (а такие бывали) мать пела ей грудным голосом: “Una paloma blanca...” * А в обычной жизни звала её просто – Мышулькой. И не только. Кроткая потому что. Не мама, а Бланка, разумеется.
Странно мне было видеть их, всех вместе: щуплого, измождённого возрастом, жарой и попытками-пытками заново нажить своё молодое добро, седого уже (а когда-то “белобрысого”, но теперь-то уже как проверишь?) Хоску; статную, полную, загорелую, почти шоколадную, Олесю, которая “язык-то” выучить – выучила, но всё ещё не работала, сидела дома и занималась (теперь уже) воспитанием дочери и хозяйством, само собой (“куда ж оно денется?”); и крошечную Бланку, совсем ни на кого кроме себя самой не похожую и всегда приникшую, прильнувшую к матери, обхватившую её пышные телеса своими тонюсенькими, молочными, прозрачными почти ручками... Хосе звал её “mi Blancanieves” – моя Белоснежка. И ещё “mi pastelito de crema” – пирожное с (заварным) кремом, сладкая моя девочка...
И когда Бланка произносила слово “мама”, я всегда невольно вскидывалась: “Что, солнышко?...” – внутренне, конечно, мысленно, про себя...
***
Как-то, помню, что-то мы праздновали, сидели за столом всей нашей русской, как говорила Олеся, “кодлой” и “травили”, что называется, анекдоты. Все уже наелись и напились, но стол всё ещё ломился от Олесиных солений-варений, салатов-винегретов и прочих “шуб”, до чая с пирогами надо было ещё, как говорится, дожить, а до песен – допить. Хоска вместе со всеми ел, пил, ничего почти не понимал, но вместе со всеми смеялся. Бланка, маленькая, годика три ей было, тихая и незаметная, где-то рядом крутилась: то у одного на коленях, то у другого, то под столом... Мышулька, что с неё взять...
И тут Олеся, в значительном уже подпитии, возьми да и расскажи анекдот. Привожу его полностью, благо он короткий:
– Пьяный мужик пытается объяснить жене, “де ж это он так надрался”, но никак не может вспомнить, как называется тот ресторан: “От как дерево это... Хочу ли я... могу ли я... говно ли я... А-а-а, МАГНОЛИЯ!!”
Взрыв хохота. Уж очень получилось убедительно.
И вдруг сквозь этот хохот слышится... и даже перекрывает его душераздирающий рёв: плачет Бланка. Не просто плачет – рыдает. Рот раскрыт, буквально, “как чемодан” (тоже Олесино выражение). И как, спрашивается, он помещается всё остальное время на маленьком этом, действительно, мышулькином, лице?
Все “повскакали” с мест, засуетились, замельтешили, закудахтали: что? что такое? что случилось? кто обидел?...
Мать – Мышульку сразу – на колени к себе:
– От горе ты моё! Та ты шо, Мышуль?! Спугалась?
И практически без паузы, без перехода:
– Та шо ж вы мне дитё пугаете?! – это уже “кодле”, нам, то есть. – От блин! От уроды! Та я ж вас просила потише ржать!
Враньё: сама же и ржала громче всех.
А Мышулька-Бланка маленькими своими, белыми ладошками держит Олесино загорелое и раскрасневшееся, огнедышащее! с пылающими, чёрными! (правда, слегка косящими уже) очами лицо, смотрит на неё огромными, в пол-лица, и полными слёз глазищами и, этими самыми слезами буквально захлёбываясь, давясь, хватая ртом воздух, пытается что-то матери сказать:
– Ты... ты – не говн... у... у-у-уля-а-а-а... Ты – м... оя ма... моч... ка-а-а-а-а! – и снова в рёв.
Еле удалось успокоить. Никак не получалось убедить, что никто над мамой не смеётся (и не думал даже!) и сама она вовсе не считает себя “говнулей”. Скорее даже наоборот.
Почему-то запомнился этот эпизод.
Надо сказать, что Олеся всегда была остра на язык, за словом в карман, что говорится, никогда не лезла. Вернее, она вообще редко задумывалась, что, кому и зачем говорит. Могла, например, запросто сказать дочери: “Та сядешь ты или нет в конце концов?! От беспокойная жопа!” Или “От же ж зараза!” Или: “А ну, пердунья, вылазь оттудова!” Или просто: “От пердунья!” Даже любовно. Даже в восхищении.
Иными словами, вариаций и комбинаций было множество – а "ключевое" слово всегда присутствовало, на то оно и "ключевое".
И ребёнок, ничего, слушался. Привык как-то, видимо... Есть же и в испанском, например, слово “culo” (самое это слово на букву “ж”). Ну, куло и куло. И “pedorra” (пердунья) тоже есть. Педорра и педорра. Выйди на улицу, глянь, как говорится, на село – все так говорят. Ну говорят и говорят. Никто же от них, от слов этих, ещё не умер!
А слово “зараза” – так и вовсе литературное. И по-испански, наверное, тоже что-нибудь такое есть.
Сама же Бланка, правда, почему-то никогда таких слов не говорила.
Впрочем, нет... было. При мне. Правда, один раз всего, но, точно, было.
На детской площадке. Какой-то круг деревянный на деревянном домике, вроде циферблата, но без стрелок, сам крутится – рукой нужно крутить его. Бланка залезла по лесенке в домик, крутит круг и спрашивает меня, тихонько так, вкрадчиво:
– Lena, sabes que es? (Лена, знаешь, что это?)
И, не дожидаясь моего ответа (я, конечно же, “не знаю”, что это такое, но уже собралась что-то такое “умное” придумать...) Бланка, лукаво и наивно одновременно (мол, ты не знаешь, а я уже знаю!) победно, но всё-таки недоверчиво-проверяюще спросила-ответила:
– Una mierda?
Дерьмо, то есть. (“На палочке” или “собачье” – это уж как вам будет угодно. Для литературности перевода.)
– Никогда так больше не говори. Поняла?
Молча кивает: поняла.
Не думаю, чтобы она знала тогда, что это такое... Хотя, про “говнулю” знала же... Или просто по контексту (по конситуации) поняла? догадалась?... что что-то нехорошее, потенциально обидное... для мамы.
***
Но самое, пожалуй, примечательное случилось, когда девочка уже подросла.
Было ей уже лет двенадцать, и в разговоре с матерью (говорили, опять-таки, по-испански: русские дети здесь в большинстве своём и по-русски-то не говорят, а если и говорят, то очень мало, бедно...) Бланка вдруг распахнула на мать фиалковые свои глаза, внимательно так посмотрела и не то утвердительно, не то вопросительно изрекла:
– Pero, “perdunia” – es una flor... Verdad, mamа?
“Пердунья” – это ведь цветок такой... Правда, мама? Видимо, по аналогии с петунией, по-испански очень похоже звучит: petunia...
Вот уж, воистину, цветок! Незамутнённое, не омрачённое ничем и никем сознание...
Да и создание – “чистейшей прелести чистейший образец” – Бланка. Как есть Бланка.
Такие вот цветочки – дочки-матери. А мамы, конечно, “всякие важны”. Никто и не спорит...
_______________________________
* “Una paloma blanca” (“Белая голубка”) – “Los Сalis”
http://www.youtube.com/watch?gl=ES&hl=es&v=4xsYDKSZdUA
...Una paloma blanca que yo tenia ,
cuando queria se me escapaba.
Por sus besos yo moria,
sus besos que me enganaban.
Una paloma blanca que yo tenia,
cuando queria se me escapaba,
y la vi pasar un dia,
con un palomo volaba.
…Белая голубица, моя голубка,
всегда летела, куда хотела...
Звал я её и жаждал
лживых её лобзаний.
Белая голубица, моя голубка
всегда летела, куда хотела...
Видел её однажды
с голубем рядом белым...
(перевод автора)
Метки: