Корень из двадцати девяти
29
1
Очень часто, то есть почти всегда у меня дома не оказывалось каких-нибудь простых поварешек, ложек, сахара и соли, но сверху, со шкафа падали на голову кисточки, ссыпались корицы, бергамоты и шалфей.
Вдруг подумалось. Я не люблю глупости, она липкая.
С ней никакого разговора не приготовишь,
с ней постели не застелешь, в – общем –
это самое отвратительное и хуже даже любой злости,
потому как глупость прислуживает.
То есть придурки – это обиднее и плосче дураков.
2
Десять минут назад меня пригласили на фестиваль читать стихи,
и чай с лимонной корочкой,
и коричная плюшка стали сразу словно пыльцой и медом позолочены,
больше даже запахом покрыли стены,
и я подумала – счастливо.
Яблочно, дождем подкрашено,
разлито и под медного цвета крышкой булькает не ушедшим
к свободным потокам воздухом.
Говорят – выдох важнее вдоха.
Это совсем разные звенья - если вдохнуть и не выдохнуть,
то воздух может ?закаменеть?..
я слышу гудящие мотоцикл и позже – поезд.
Совсем недавно, в субботу по краям вспаханных бордюров полей
и лесных полос множились и клонились в травах маки.
Дикие маки южного полюса под кромкой Черного моря.
3
Собирается гроза. Теперь она каждый день новая,
но постоянно возвращаются ее братья и сестры,
ее дядья и тетки, далекие племянники, племянницы
и самые плаксивые бабушки.
У всех их длинных юбок синий, густой, похожий на плюмаж кант по краю.
И глазам их всегда может быть больно,
поэтому они закрыты шорами, как закрывают их лошадям,
в особенности над пропастью.
За этими шорами самые яркие зарницы,
самые вымытые поймы зеркальных слюд от горных спусков,
русла горячих солнечных тоннелей.
За этими шорами белые зрачки, черные нити,
крепкие и тугие, вспухшие, маслянистые звуки,
крики птиц, шорох волка в высокой спутанной траве,
скрип ветки под когтями сокола
или пышный ирокез одуда, подкрашенный красным.
4
Я сидела на единственном черном диванчике Альянс Франсез,
который вот уже который раз кочует
за ними на новое место.
Из всех, где я была, это – лучшее.
- ? Представь, что ты в зимнем лесу,
с шапок ссыпается белый снег в темные, густые сумерки.
Тебе не холодно и легко, ты – часть, область снега,
лемма и звук ветра, что несется всё время прочь?, -
я говорю это сама себе,
представляя своего друга – пианиста,
которому я показываю, как звучит стих.
- !
И вот в альянсовской подкрышной комнатушке,
в ожидании дождя, который обязательно должен пойти,
потому что иначе это лето,
этот июнь сотрется до пыли в мгновение ока,
сотрется так,
что сон и пыль станут одном вдохом и единым,
но полупустым выдохом -
Маша спросила у меня, может я,
то есть Виталина, может я заболела ?
Но какая болезнь,
если за день до вчера мы выпили
с Катей две бутылки вина и третью – красного.
И я выкурила 6, может 10 сигарет за три или шесть часов –
время тогда стерлось.
Только ночь, и город,
который по лужам судя, облили черным крепким чаем.
А вчера Женечка защитила диплом,
подвела размашисто итог ста баллами.
Мы пили порто из бокалов на высоких ножках,
из бокалов чешского стекла,
которые поют, когда рисуешь круг по их ободкам мокрыми от воды пальцами.
Они поют так проникновенно и так пронзительно,
что этажи и глухие стены становятся пористыми и,
втягивая в себя звук,
пропускают его лететь дальше сквозь предметы и простое,
грубое, немое стекло, сквозь фасады шкафов и
здания разноцветных тонких и толстых книг.
А к порто был шоколад с орехами в серебряной фольге
с вычервленным названием, десятки раз одно и то же слово.
К порто и шоколаду был Генри Миллер и Милорад Павич,
но раньше декаденты и Уайльд,
был джаз и маленькие японские амандины прыгали с ветки на ветку
по правую руку от моего правого уха.
Мы пили чай из большого глиняного чайника с белой глазурью в носике и по бокам,
мы говорили,
а вечером Женя курила.
Я читала Павича, делала вдох, особенно длинный, дыма и рассказов -
об Анджеларе, Югославии, бомбах, о потерявшихся людях,
которые прошлись по многим страницам и всё не могут найти места,
куда им должно прийти.
И незаметно, коротко, а, может,
еще дольше, выдыхала каждую сцену и отброшенную в прошлое мысль,
со скоростью, превышающей скорость света,
потому как мысль скорей и легче, чем свет.
Ей только известно, где находятся тайные повороты,
по которым можно так быстро двигаться,
что даже время теряет над ними власть, изумленное и замершее,
оно делает новый вдох.
5
На набережной, там тоже было конечное летнее декаденство,
конченая наркоманская братия, парочки, рука об руку, и шелковичные листья в уме, особенно у тех, на лавочках.
На площади перед театром, ему тоже досталось от славы великого украинского поэта,
я лежала на части лавочки,
Женя сидела на другой части лавочки, дождь шел надо всей лавочкой
и над всей площадью, другие лавочки мокли.
Шел прямо, тихонько, расшибал каплями светлую ткань до глубоко сиреневого пятна.
И только лицо мое было под зонтом,
вместе со всей Женей зонт прикрывал нас картинами Ван Гога –
круглыми облаками его Звездной ночи и навесом парижского кафе,
на которое так символично,
оживляя его лимонный желтый с лавровым и красным,
падали меленькие капли, маленькие брызги разбившегося неба.
Еще не начинало темнеть, еще ясно видны были барельефы;
мальчики, похожие на девочек
с мягкими тонкими челками светлых оттенков темных цветов
не желали выходить под дождь из- под портика театра.
И не желали они много еще чего.
И желали того, чего не желали на самом деле.
Кажется, они были глухими. И мы были глухими.
А Ван Гог брызгал каплями на навесы парижского кафе,
и прозрачные струи воды стекали по круглым,
спиральным далям звездных ночей, вписанных в треугольники.
6
Я пишу тебе, пишу, как если бы мне казалось,
что я тебя знаю и что нам есть что сказать друг другу.
Я пишу тебе, вымышленному, и поэтому пишу себе, для тебя вымышленной.
Не существую.
И зябко оглядываются глазами огромных рыжих собак женщины с пакетами в дешевой обуви.
Я улыбаюсь. Молчу.. и падаю.
Женщины не собираются смотреть на поверженных,
они устали бесконечно и смертельно,
им лишнее, любое лишнее движение доставляет муку, неясную и отчетливую одновременно.
Их мыслям зябко, точно так же зябко букетам их опухших пальцев,
с узором поднятых с глубин вен, облезших, сожженных тысяч эпителиев.
Женщины не собираются смотреть на поверженных,
они уносят под дождем лужи, в которые с неба разлито блюдце черного чая.
Уходят на неясный свет с застывшими на ресницах солеными и спелыми жемчугами.
Они так прекрасны.
7
Когда я думаю об убогости и простоте, мне кажется,
кто-то оборачивается, смотрит пристально и качает головой.
Я не вижу, куда он смотрит,
точно мы лицом друг к другу, но я правее.
За его спиной веранда с большими застекленными окнами,
тонкие циновки на темно-липовом полу и кадки с горько-зеленого цвета листьями.
В окнах видно деревья и прозрачное голубое небо с кусочком проплывающего светлого облака.
Ветра нет.
Он пристально смотрит куда-то, качает головой и отворачивается.
Все исчезает и остается только слово, кто-то новый старательно выводит его на ускользающих плоскостях –
на стене, на темном фоне, в который она превращается,
на обломках видны отдельные буквы,
мигает темно-синяя Г,
растворяется желтая О,
еще бьющаяся как рыбка с фонариком в маленьком её желудке,
эту рыбку проглатывает беспространственная темнота
и она скользит вдаль по тонкому,
с изгибами, пищеводу в темноту. Остальные буквы я забываю.
8
Сверху с хохотом падают звезды, море утекает сквозь растопыренные пальцы,
всё сразу, и я остаюсь стоять на песке.
Есть люди, созданные жить абсурдной жизнью и умереть абсолютно логически.
Есть люди, созданные оборачиваться.
Они это делают так мастерски, что, кажется,
земля начинает пританцовывать,
глядя на них.
Тогда-то и случаются все землетрясения,
начинаются извержения и закручиваются вихри смерчей.
Поэтому они, узнав свою силу, очень редко оборачиваются,
им остается только ходить медленно, чтобы не пропустить
все интересное
и не возникло бы желания чуть-чуть повернуть голову,
потому что даже от этого,
крохотного толчка где-то смывает тропическим ливнем целую деревню на тяжелых,
обросших водорослями и улитками сваях.
1
Очень часто, то есть почти всегда у меня дома не оказывалось каких-нибудь простых поварешек, ложек, сахара и соли, но сверху, со шкафа падали на голову кисточки, ссыпались корицы, бергамоты и шалфей.
Вдруг подумалось. Я не люблю глупости, она липкая.
С ней никакого разговора не приготовишь,
с ней постели не застелешь, в – общем –
это самое отвратительное и хуже даже любой злости,
потому как глупость прислуживает.
То есть придурки – это обиднее и плосче дураков.
2
Десять минут назад меня пригласили на фестиваль читать стихи,
и чай с лимонной корочкой,
и коричная плюшка стали сразу словно пыльцой и медом позолочены,
больше даже запахом покрыли стены,
и я подумала – счастливо.
Яблочно, дождем подкрашено,
разлито и под медного цвета крышкой булькает не ушедшим
к свободным потокам воздухом.
Говорят – выдох важнее вдоха.
Это совсем разные звенья - если вдохнуть и не выдохнуть,
то воздух может ?закаменеть?..
я слышу гудящие мотоцикл и позже – поезд.
Совсем недавно, в субботу по краям вспаханных бордюров полей
и лесных полос множились и клонились в травах маки.
Дикие маки южного полюса под кромкой Черного моря.
3
Собирается гроза. Теперь она каждый день новая,
но постоянно возвращаются ее братья и сестры,
ее дядья и тетки, далекие племянники, племянницы
и самые плаксивые бабушки.
У всех их длинных юбок синий, густой, похожий на плюмаж кант по краю.
И глазам их всегда может быть больно,
поэтому они закрыты шорами, как закрывают их лошадям,
в особенности над пропастью.
За этими шорами самые яркие зарницы,
самые вымытые поймы зеркальных слюд от горных спусков,
русла горячих солнечных тоннелей.
За этими шорами белые зрачки, черные нити,
крепкие и тугие, вспухшие, маслянистые звуки,
крики птиц, шорох волка в высокой спутанной траве,
скрип ветки под когтями сокола
или пышный ирокез одуда, подкрашенный красным.
4
Я сидела на единственном черном диванчике Альянс Франсез,
который вот уже который раз кочует
за ними на новое место.
Из всех, где я была, это – лучшее.
- ? Представь, что ты в зимнем лесу,
с шапок ссыпается белый снег в темные, густые сумерки.
Тебе не холодно и легко, ты – часть, область снега,
лемма и звук ветра, что несется всё время прочь?, -
я говорю это сама себе,
представляя своего друга – пианиста,
которому я показываю, как звучит стих.
- !
И вот в альянсовской подкрышной комнатушке,
в ожидании дождя, который обязательно должен пойти,
потому что иначе это лето,
этот июнь сотрется до пыли в мгновение ока,
сотрется так,
что сон и пыль станут одном вдохом и единым,
но полупустым выдохом -
Маша спросила у меня, может я,
то есть Виталина, может я заболела ?
Но какая болезнь,
если за день до вчера мы выпили
с Катей две бутылки вина и третью – красного.
И я выкурила 6, может 10 сигарет за три или шесть часов –
время тогда стерлось.
Только ночь, и город,
который по лужам судя, облили черным крепким чаем.
А вчера Женечка защитила диплом,
подвела размашисто итог ста баллами.
Мы пили порто из бокалов на высоких ножках,
из бокалов чешского стекла,
которые поют, когда рисуешь круг по их ободкам мокрыми от воды пальцами.
Они поют так проникновенно и так пронзительно,
что этажи и глухие стены становятся пористыми и,
втягивая в себя звук,
пропускают его лететь дальше сквозь предметы и простое,
грубое, немое стекло, сквозь фасады шкафов и
здания разноцветных тонких и толстых книг.
А к порто был шоколад с орехами в серебряной фольге
с вычервленным названием, десятки раз одно и то же слово.
К порто и шоколаду был Генри Миллер и Милорад Павич,
но раньше декаденты и Уайльд,
был джаз и маленькие японские амандины прыгали с ветки на ветку
по правую руку от моего правого уха.
Мы пили чай из большого глиняного чайника с белой глазурью в носике и по бокам,
мы говорили,
а вечером Женя курила.
Я читала Павича, делала вдох, особенно длинный, дыма и рассказов -
об Анджеларе, Югославии, бомбах, о потерявшихся людях,
которые прошлись по многим страницам и всё не могут найти места,
куда им должно прийти.
И незаметно, коротко, а, может,
еще дольше, выдыхала каждую сцену и отброшенную в прошлое мысль,
со скоростью, превышающей скорость света,
потому как мысль скорей и легче, чем свет.
Ей только известно, где находятся тайные повороты,
по которым можно так быстро двигаться,
что даже время теряет над ними власть, изумленное и замершее,
оно делает новый вдох.
5
На набережной, там тоже было конечное летнее декаденство,
конченая наркоманская братия, парочки, рука об руку, и шелковичные листья в уме, особенно у тех, на лавочках.
На площади перед театром, ему тоже досталось от славы великого украинского поэта,
я лежала на части лавочки,
Женя сидела на другой части лавочки, дождь шел надо всей лавочкой
и над всей площадью, другие лавочки мокли.
Шел прямо, тихонько, расшибал каплями светлую ткань до глубоко сиреневого пятна.
И только лицо мое было под зонтом,
вместе со всей Женей зонт прикрывал нас картинами Ван Гога –
круглыми облаками его Звездной ночи и навесом парижского кафе,
на которое так символично,
оживляя его лимонный желтый с лавровым и красным,
падали меленькие капли, маленькие брызги разбившегося неба.
Еще не начинало темнеть, еще ясно видны были барельефы;
мальчики, похожие на девочек
с мягкими тонкими челками светлых оттенков темных цветов
не желали выходить под дождь из- под портика театра.
И не желали они много еще чего.
И желали того, чего не желали на самом деле.
Кажется, они были глухими. И мы были глухими.
А Ван Гог брызгал каплями на навесы парижского кафе,
и прозрачные струи воды стекали по круглым,
спиральным далям звездных ночей, вписанных в треугольники.
6
Я пишу тебе, пишу, как если бы мне казалось,
что я тебя знаю и что нам есть что сказать друг другу.
Я пишу тебе, вымышленному, и поэтому пишу себе, для тебя вымышленной.
Не существую.
И зябко оглядываются глазами огромных рыжих собак женщины с пакетами в дешевой обуви.
Я улыбаюсь. Молчу.. и падаю.
Женщины не собираются смотреть на поверженных,
они устали бесконечно и смертельно,
им лишнее, любое лишнее движение доставляет муку, неясную и отчетливую одновременно.
Их мыслям зябко, точно так же зябко букетам их опухших пальцев,
с узором поднятых с глубин вен, облезших, сожженных тысяч эпителиев.
Женщины не собираются смотреть на поверженных,
они уносят под дождем лужи, в которые с неба разлито блюдце черного чая.
Уходят на неясный свет с застывшими на ресницах солеными и спелыми жемчугами.
Они так прекрасны.
7
Когда я думаю об убогости и простоте, мне кажется,
кто-то оборачивается, смотрит пристально и качает головой.
Я не вижу, куда он смотрит,
точно мы лицом друг к другу, но я правее.
За его спиной веранда с большими застекленными окнами,
тонкие циновки на темно-липовом полу и кадки с горько-зеленого цвета листьями.
В окнах видно деревья и прозрачное голубое небо с кусочком проплывающего светлого облака.
Ветра нет.
Он пристально смотрит куда-то, качает головой и отворачивается.
Все исчезает и остается только слово, кто-то новый старательно выводит его на ускользающих плоскостях –
на стене, на темном фоне, в который она превращается,
на обломках видны отдельные буквы,
мигает темно-синяя Г,
растворяется желтая О,
еще бьющаяся как рыбка с фонариком в маленьком её желудке,
эту рыбку проглатывает беспространственная темнота
и она скользит вдаль по тонкому,
с изгибами, пищеводу в темноту. Остальные буквы я забываю.
8
Сверху с хохотом падают звезды, море утекает сквозь растопыренные пальцы,
всё сразу, и я остаюсь стоять на песке.
Есть люди, созданные жить абсурдной жизнью и умереть абсолютно логически.
Есть люди, созданные оборачиваться.
Они это делают так мастерски, что, кажется,
земля начинает пританцовывать,
глядя на них.
Тогда-то и случаются все землетрясения,
начинаются извержения и закручиваются вихри смерчей.
Поэтому они, узнав свою силу, очень редко оборачиваются,
им остается только ходить медленно, чтобы не пропустить
все интересное
и не возникло бы желания чуть-чуть повернуть голову,
потому что даже от этого,
крохотного толчка где-то смывает тропическим ливнем целую деревню на тяжелых,
обросших водорослями и улитками сваях.
Метки: