Ширпотреб - Ready to wear
Миновал год с небольшим: я, как и прежде, жил в Париже.
Роберт Олтмен актеров как раз набирал в "Ширпотреб": комедию об изнанке моды, о ее подноготной. Я его подстерег в Париже, навязался, явился, выложил: к моде причастен, честно отмоделил своё, стало быть, у него отработать обязан: а откажет он - стало быть, не актер я (сниматься брошу), либо не парижанин (съеду на фиг).
Он пригляделся. "Да, дилемма, - сказал. - Да вот уж актеров перебор. Позволите - подумаю". И ушаркал в другую комнату, оставив меня со Скотти, продюсершей, привычно-покорно перепуганной.
"Ко всему вы, оказывается, наглец", - мило произнесла она.
"А что делать?" - ответил я.
Повезло, получил роль модельерыниного сына: мамочка звалась Анук Эме. "Староват сынок", пробрюзжала при первой же притирке-приглядке. К Соне Рикьель, соседке, обернулась, брюзжать продолжила будто бы сквозь меня: "Смехотворно, просто смехотворно". Соня кивала гривой - мудрый Дугал, мультяшный золотистый терьер.
Актеров набралось - да каких. София Лорен, Марчелло Мастроянни, Джулия Робертс, Тим Роббинс, Ричард Грант, Лорен Бэколл, Росси де Палма, Ким Бэсинджер. Снимали под грохот парижской "Недели моды", ловя модельеров и показы, куда и мы, киношные персонажи, вписывались. Боба устроители подвели: загнали моду под землю, в бетонный подлуврский бункерище-уродище Каррузель дю Лувр, как раз перед съемкой.
Фильм сгущался помалу, твердел: зрело в нем всё, требуемое для провала. Все компоненты вырисовались, все в сборе. Первое, главное: Боб только что встал с операционного стола - сердце; об этом из нас не знал никто. А второе - что Соню Рикьель во главные консультанты взял. Где-то, когда-то, какой-то ее показ Боб посетил; там-то он моду вкусил, прочувствовал и влюбился: в секс подиумный, в подиумный позёрский идиотизм, и малое семя замысла засело в его мозгу. А через пятнадцать лет - ну-ка, Соня, веди меня; а Соня, бедняжка, сама не в курсе, не в гуще и сердцевине нового, необычайно сложного модного мира. Соню-стилиста сейчас не обсуждаю: тут бы и Сен-Лоран Боба завёл в провал. Просто - не подноготная они, не изнанка последней моды. Делать фильм стоило не по ним.
И уж точно не стоило брать во главные оформители сына, бездарного; фильм о стиле, увы, оказался снят в стилистике Джеки-Коллинзовой телепопсы, что Боба подорвало окончательно.
Чудный лес стилистов и стилей звучал на все голоса; а Боб с камерою входил - вымирало всё. Анна Винтур, словно из-под земли, из первого ряда глядела льдисто, слепящий свет Боба выпуклой чернотою очков отражая - так бликует кротовий слепой глаз слепящий вольфрам оператора-документалиста. Андре-Леон Тэлли сверху трещал без умолку: "Ново! Свежо! Многомерно! Чисто! Лагерфельд!" - и в подоспевшую камеру, рта не закрыв, уставлялся молча. Эти двое знали о моде всё; их бы в гиды. Анна чудесно тасовала судьбы всех, кто значил тут хоть что-то: всех, перед Бобовым объективом проживших-протрепетавших отведенную четверть часа; Сони Рикьель тут не было. Сюзи Менкес поглядывала, как силится Трэйси Улльман ее сыграть; смышленая рыба на слишком аляповатую блесну не клевала. По клавиатуре постукивала - работала. А на нижайших ветвях недарвинова иерархического древа стилисты с клиентами перевизгивались мартышечьи, бананами перебрасываясь.
Так что пряталась пресса, и стилисты стушевывались: зато в свету - снимайте нас! - серебрились топ-модели, сговорчивые, со свистом летящие в стильной лесной листве от примерки к постподиумной попойке; Боб с камерой не поспел, не снял - ах, подумаешь, к примерке вернутся и перелетят снова, такие приятные, такие уж добродушные, как никогда в жизни не были.
А уж актеры... ох, и забавны мы были, табором стоя в ярмарочных рядах палаточек; своя (торговая точка) - у каждого; где хозяин при гриме-костюме сидел, ждал - зова. Друг ко дружке подсаживались, болтали. Там-сям скапливались компаниями. Ким Бэсинджер как-то вела рассказ сидящим у ног ее - нам; Ричард Грант слово вставил - руку распрямила дорожно-регулировочно: "Разговариваю тут - я!". Праведный гнев на пудреном Ричардовом лице проступил поверх пудры - нет, затих, а реванш был взят перед камерой, когда Ким, по сценарию - журналистка-калифорнийка, Ричарда интервьюируя, выговорила вопрос. Ричард, на каблуках полуметровых, в шляпе широкополой от Вивьен Вествуд, в лучшей своей и смешнейшей из ролей, в ответ распрямил руку: "Разговариваю тут - я!", и глянув на Ким, подмигнул.
Камера надвигалась непредсказуемо, в фокус ловила неуловимо. Вкалывал-выкладывался - каждый, нежданности приготовлял, ловил - где придется писал - идеи, репетировал варианты соло и с коллегами кучковался - а как у них? (Клочок черновика отыскался тогдашний, с лихорадочно дрожащими мыслями, с диалогами вроде: "Падла. Передрала моё". "Параноик. Моё моё - моё, не передираю! Спроси хоть всех". "А босоножки? Римского стиля босоножки! На весеннем показе которые - мои!" "Нет, на осеннем показе! Которые мои! На том еще осеннем, проверь архивы!")
Дэнни Айелло додумался импровизировать по-иному. Предельно элементарно: по набору элементарностей пробегал чуть ли не алфавитно, подряд, сверху донизу. От пароксизма (Я: "Так-так, макси или мини у него в этом сезоне?" Дэнни: "ааа-хахахахахахахахахахаха") до беспамятства (хрр, хррр и дёрг - пробуждение). Играл - бесподобно; коллег издёргал - всех. И всё льнул к Софии и Марчелло, их - чтил, одних почитал за ровню, в палатке у них сидел, делал вид - и он итальянец, припоминал давние детские дива, поездки, описания коих выслушивались учтиво-безропотно.
Я подозвал Бетти Бэколл и - погляди, - показал ей картину. Взгляд ее синий уперся в меня и пронзил. "Бабы сучее тебя во всем Париже не сыщется", ответила.
Один эпизод потребовал зала, длинного. Актерский полный состав за столиками, попойка постподиумная; София Лорен вдали, войдя, при виде Марчелло (двадцать лет не виданного), хлоп - и в обморок. "Упадет, так чтобы все - к ней, бегом через весь зал! Обступить! - пояснял Боб. - Важнейшая дама! Не забудьте, важнейшая дама!"
Стоя по местам, ожидая, мы с Ричардом Грантом и Трэйси Улльман побились об заклад, что Дэнни и тут всех опередит. "Мотор", крикнул Боб, и мы побежали, словно школьники, на выпускной показательной эстафете из ложки в ложку передающие яйцо. София изысканно пала на пол; мы обступили ее, толпой образуя круг. И тут - Дэнни Айелло, ломится: "Пропустите, пропустите, я врач". Ты погляди; я подпихнул Бетти; Ричарда разобрал смех. "Всем отойти, чтобы я мог начать дыхание изо рта в рот!", - Дэнни, сметливый, отодвигал нас, оставался на сцене один. "Это типа - контрольный выстрел?" - учтиво спросил я. "Стоп! - завопил Боб. - Супер!"
Мы побрели по местам, перехихикиваясь - девчушки-первоклашки. Дэнни тяжелым шагом догнал меня. "И ты вот это вот повторишь?" - спросил недобро.
"Да, Дэнни. Ох и смеху будет". Он дернул меня, мы остановились. "Смеху - не будет", - сказал, штампованно-деланный полисмен из итальянского дрянного боевика. Стояли теперь - все, глядели - все. Тишина накаливалась, наливалась, трепетала; ассистенты готовились нас растаскивать. Боб издали глазами впился; обожал такое.
"Слушай, Дэнни, мне мужланство твое итальянское уже вот где", сказал я, просмаковав каждое слово. (При таких-то! ТАК слушающих!!)
"Я тебе не итальянец! - взвился он. - Я - еврей! Что, не нравится?"
"Нравится, - сказал я. - А Софии с Марчелло ты то же самое говорил?"
(Всё, сейчас в лицо мое вломит головой - нет, Бетти Бэколл успела, перехватила его, меж нами встала: "Двигай давай, бузотёр".)
"Толерантные, бля, - завопил Дэнни, - какие ж вы тут, бля, толерантные!"
Режиссировал Олтмен отменно. Сцены ставил так, что актерам играть хотелось, рвались - наперебой. По три-четыре диалога шли в комнате разом, и Боб со всех четырех углов длиннофокусниками четырьмя снимает - ух. Каждый актер так и горит, так и вьется, исхитряется отличиться, фокус стянуть на себя. А уж мне как занятно побыть не собою, а персонажем в густом концентрате парижской моды, где приятельствовал я с каждым вторым. Игра и жизнь переливались, втекали друг во друга. Самые веселые съемки мои были. Увы, "Ширпотреб" почти гениален - почти, без малого. Боб моде был в пару, по росту был, только мода дико росла и переросла его. Мода подмяла Боба. Он с нею просто не совладал.
Как-то я отдыхал, на ступеньках сидя, бедный я, бедный, думал, - шел съемочный перерыв, и мимо меня шагал Боб, добряк-кулинар с картинки "копченые куры Кентукки".
"Как ты там, Руперт?"
"Куда уж хуже, Боб".
"Мне хуже" - сказал и сбежал; я и слова не вставил - не успел.
Я продал дом на французском юге и перебрался в квартиру - парижскую, у площади Де Клиши. "Ширпотреб" шел в кинотеатрах, а я стал лицом Сен-Лорановского парфюма "Опиум", мужской версии. Сам видел себя наклеенным на автобусы, а также в метро и в латиноамериканских аэропортах. Давно ли глядел я в "Семерке", как Сен-Лоран скачет с Нуриевым? - теперь (надолго ли) - с Сен-Лораном стоял рядом, руку его держал, толпе репортеров представленный как новейшее сен-лорановское лицо. Сен-Лоран любил Пруста настолько, что прустово оперсонажился сам, сошел на нет. Растерянный-затерянный - блужданье улыбки, бутылочные донца очков - герцогинею стал из тех, парафиново-подкожных, в салоне мадам Вердюрэн. Он вскоре продаст свое имя и станет лишь телом, да и не телом - неясно-расплывчатой голограммой, неупокоенной на арабском базаре в Танжере, обители всех, потерявших свои имена.
И с Карлом Лагерфельдом Ив Сен-Лоран раздружился - с чего бы? Лица посвященных в ответ на вопрос каменеют и доныне. Карл обитал в одном из дворцов Сен-Жермена, пухлявенький-одинокий, скорбел по великой любви своей - Жаку де Башеру, отбывшему из-под бурых покровов Карловой гнутоспинной и тесной ампирной кроватки - куда? Бесценное тело Жака, коим не обладал Карл ни разу (обладал, вероятно, Ив) досталось ей, королеве цветочного бала розовых гвоздик, маме Карловой - к ней легло; бок о бок оба, под плитами склепа семейного на Луаре, прилегли и ждут, когда Карл потеснит их и вляжет посредине (исхудал теперь так, что вляжет и сквозь щель; тесниться не придется).
Так же Клод Монтана одинок остался, в одночасье обездружев. Одинок с сестрою, Жаклин, единственной верной (видывал их: обедали, за столиком уличным у ресторана "Вольтер"). И Клод тенью стал - высох - после смерти жены, от скандала, за смертью грянувшего. Уоллис - муза, модель, жена, подруга, поутру была найдена во дворе; под высоким окном квартиры лежала - тряпичная скомканная кукла, не человек. Она выпала - как? Не то что ответ - тут самый вопрос никто не смел задать. Вот и ходил Клод, кремом-гримом-пудрою весь покрытый, да такого тона, которого со времен немого кино не видели; а волосы вздыбив эдакою волною, прозрачной, но всё еще величавой, а в глазах всё равно смешинка, так и ходил ходячим, едва ходившим, останком, обломком великой модельерской эры.
А Джордж, адвокат, в Нью-Йорке огрёб по голове и уже не окреп - паркинсонизм. Так и сидел теперь - всё в кресле, всё у окна, всё в той самой комнате, где прожил с самой войны, всё глядя на башню Эйфелеву да на серые крыши - откуда, пока еще был в уме, в последний свой умный миг рванулся упасть.
Я пролюбил: воллейболиста, потом актера, потом проститутку (его). А еще дружил: Джерри Стаффорд, парень-англичанин, жил поблизости, с ним на воскресные танцы мы в Лувр ходили (чинные танцы с чаем). А уж парижские тайны темные я познавал один, рыскал, как барон де Шарлю, чередой смутных комнаток да подвальцев, цепочкою обрамляющих яркое сердце города. Всякий не всякий там нет-нет да бывал, рыскал, как я, и в темных тенях таился.
У Сен-Лорана меня лелеяли - лично Ариэль, главная управительница, - так, словно был я принцем. В бархат рядили, питали при непростых столах и буквально купали в золоте. Опиумные фото готовил Жан-Батист Мондино - увы, испортив серию номер два: диван под меня подставил кожаный, лицо набело выбелил макияжем - в итоге на фото вышел зомби - пожалуйте из гроба. Прощай, работа. Но я и успел кое-что: за четыре опиумных года весь свет с Ариэлью, работая, исколесили - и подружились. Мне-парижанину и Сен-Лорановскому мне отперлись двери, недоступные мне прежнему.
Так, в январе девяносто шестого (во Франции прожил я десять лет; в Париже, из Сан-Тропе уехав - два), дали мне франкоязычную роль, за десять лет вторую: Алджернон, "Как важно быть серьезным", в Палэ де Шайо, во Французском национальном театре. Спектакль прогремел. Пьер-и-Жилевский мой портрет не сходил с Моррисовых колонн - тоже прустовых персонажей, парижских рекламных столбов зеленых, Прустом воспетых-прославленных.
В то Рождество снега намело; а потом - Новый год, когда пошла Ли-чи в Булонский лес, на всегдашний пост свой, празднично трудовой-рабочий. Пошла - и канула. День, другой, третий - без вести; мать сходила с ума, я ее сводил в полицию: заявили. Месяц - без вести. Взяв Мо, вечерами я шел к театру: сквозь снег - нет, сквозь сон. Сквозь нее, пропавшую. Да жив ли ты сам - нежить, призрак, не живешь, а ждешь: ждать - не жить, прежней жизни малейший уголок каждый - пуст, так и твердит - утрата; а в животе у тебя что-то дрожит и дрожит, неуёмное.
А в театр входили, так Мо - мигом вниз, пять лестничных пролетов летел галопом, а там уж - ко всем друзьям, в лабиринте подземном, радоваться. В мир любимый. А в мире любимом - то же; и что ни ночь, овацией омываемый, кланялся я, а лесная громада тьмы подступала, близкая, и вот подо тьмой Ли-чи, подснежная, где-то, где-то - где? Еще ночь без вести. Хорош был Париж, хорош как никогда. Ясновидица известила: жива, силою где-то держат; кто-то другой будто видел в Марракеше. Нитью - собою - прошла-прошила немало несхожих жизней - и кто только нам ни звонил, ни спрашивал. Наконец Пакрет, старая коллега ночная, яга лесная, известила уже окончательно: никто иной как они, старые, видели в новогоднюю ночь, как двое в машину ее втолкнули. После Пакрет - полицейские: во рву, за забором парка версальского непроглядного - тело, совсем голое, кабы не белого меха манто. На опознание вышли Софи и я. Некто чудной, с волосами, во хвост собранными, ящик выдвинул. Мерзлая; и череп расколот, совсем как орех раскалывают.
Ли-чи положили в ряд к Оскару Уайльду на кладбище Пер-Лашез. Буддийские монахини отпевали, мать вопила ртом и лицом, без звука. Круг друзей остывал на февральском утреннем морозце, а после переместился в бар по живую сторону кладбищенской стены. Маньяки ночных клубов, маньяки-курильщики опиума, маньяки великосветские сексуальные и я. Вряд ли мы вновь сойдемся. Точкою, нас сочетавшей, была Ли-чи. Ее не стало, друг другу сказать было нечего, и, выйдя из бара, мы разлетелись легко - невесомые, ветром несомые, с одуванчика сорванные пушинки.
http://www.stihi.ru/2012/07/11/2803
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура
Примечания.
Фильм Роберта Олтмена, который русские релизёры окрестили "Высокой модой" - тут:
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3033547
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=335961
Соня Рикьель и впрямь - Дугал:
1. Соня:
http://imageshack.us/f/545/soniarykiel01.gif/
2. Дугал:
http://imageshack.us/f/543/dougal.jpg/
3. Еще Соня:
http://imageshack.us/f/513/soniarykiel02.jpg/
Роберт Олтмен как кулинар с рекламы кентуккских кур (жареных! не копченых)
1. Роберт Олтмен:
http://imageshack.us/f/843/robertaltmancannes1992.jpg/
2. Куриный кулинар, он же Кентуккский Полковник Харлан Сандерс:
http://imageshack.us/f/100/kentuckyfriedchicken.jpg/
Анна Винтур и Андре-Леон Тэлли:
http://imageshack.us/f/707/annawintourandreleontal.jpg/
Руперт Эверетт - лицо Сен-Лорановского "Опиума":
Первое фото:
http://imageshack.us/f/528/opiumformen01.jpg/
http://imageshack.us/f/232/opiumformen01a.jpg/
Второе фото:
http://imageshack.us/f/825/opiumformen02.jpg/
плюс
http://imageshack.us/f/684/opiumformen03lindaevang.jpg/
Афиша спектакля "Как важно быть серьезным" от Пьера и Жилля:
http://imageshack.us/f/268/pierregillesconstant199.jpg/
Ли-чи:
http://www.stihi.ru/2011/12/10/3223
другие главы:
http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2
--------------------------------------
Ready to Wear
A year or so later I was back in Paris.
Robert Altman was making Pret-a-Porter, a comedy expose' about the world of fashion. I hustled a meeting with him in Paris and I explained that I'd been a model and there was no excuse for me not to be in the film, so that I would either have to give up acting or move to a different city if I didn't get a role.
He regarded me for a moment. "I can see you're in quite a predicament," he said. "The problem is I already have too many actors. Let me think about this." And he shuffled to another room, leaving me with Scotty, his browbeaten producer.
"I had no idea how pushy you were," she said sweetly.
"Desperation!" I said.
Fortunately, I got a part playing the son of a fashion designer; Mummy was Anouk Aimee. "You are very old to be my son," she said testily when we met at the initial get-together. She turned to Sonia Rykiel, sitting next to her, as if I wasn't there. "It's ridiculous, isn't it?" Sonia nodded sagely, like Dougal from The Magic Roundabout.
Everyone was in the movie: Sophia Loren, Marcello Mastroianni, Julia Roberts, Tim Robbins, Richard E. Grant, Lauren Bacall, Rossy de Palma and Kim Basinger. We were shooting the movie during Fashion Week in Paris, at the actual shows, mingling with the real people we were portraying. Unfortunately for Bob, the venue for most of the shows had just been moved to the extremely ugly Carrousel du Louvre, a vast underground concrete complex underneath the Palace.
As the film crystallised it had all the ingredients for disaster. First of all, unbeknown to us all, Bob was recovering from heart surgery. Added to this, he chose Sonia Rykiel to be his oracle. They had met sometime before, at one of her shows; Bob had been enchanted by it all, the sexiness, the absurd posturing, and the seed of a movie was planted in his mind. Fifteen years later, he thought to look no further than poor Sonia to guide him through a world that had become much more complicated in the interim, and that she was no longer in the thick of. This is not a criticism of Sonia as a designer; Yves Saint Laurent would have been an equally disastrous choice, if Bob had wanted a real insight into just what the fashion world had become.
His next fatal mistake was to use his son to design the film. He simply wasn't capable and, since the story was largely about style, the fact that the final product had the look of a Jackie Collins miniseries was the petard by which Bob was eventually hoisted.
Inside the exotic squawking jungle of fashion, a thick silence fell as Bob entered the forest with his camera. Anna Wintour stared icily from her front-row perch, her enormous black glasses reflecting Bob's tungsten like the blind eyes of some underground rodent in a nature documentary. Andre Leon Talley sat in a high branch chattering, "It's new, it's fresh, it's evocative, it's clean, it's Lagerfeld," before staring open-mouthed into the camera. These were the people Bob should have pursued. Anna held the magic wand that controlled the destinies of all the players who strutted and fretted their fifteen minutes upon the stage, and Sonia Rykiel wasn't one of them. Suzy Menkes watched Tracey Ullman pretending to be her, like a clever fish unfooled by a garish piece of bait. She went on typing as usual. On the lower rungs of the evolutionary ladder, buyers and stylists chattered like monkeys screeching and throwing bananas.
The fashion press clenched, and the designers shrank, leaving only the supermodels, always open for business, to shimmy back and forth on jungle twine from fitting to show to after-party, repeating their impromptu entrances with unusual bonhomie if they had swung too fast in front of Bob's camera.
And then the actors. . . What a funny bunch we were. We each had little tents backstage, like stalls in some trade fair, and we sat there in our costumes waiting to be called onto the set. Groups sat around chatting. Once Kim Basinger was telling a story to a few of us sitting at her feet. Richard E. Grant interrupted. She held a hand out like a traffic cop. 'I'm talking," she said, and went on. I could see righteous indignation bubbling up under Richard's heavily powdered face, but he got his own back on camera, when Kim, who played a Southern fashion journalist, was interviewing him. In two-foot heels and a wide-brimmed hat made for him by Vivienne Westwood he was on a roll, in one of his funniest performances. When Kim asked him a question, he put out his hand. "I'm talking," he said and looked at her with a twinkle.
We never knew when the camera was going to be upon us. We all worked hard preparing improvisations, huddling in groups, writing notes, rehearsing little asides. (I recently found a scrap of paper covered with mad spidery ideas and the following bits of dialogue: "Bitch. You copied my collection." "You're being paranoid. I never copy. Everyone knows that!" "Hell-oo! Roman sandals! I did Roman sandals for spring couture!" "Those sandals came from the fall collection two years ago. Look in the archives.")
Danny Aiello had a different idea of improvisation. He simply ran through the A to Z of reaction as soon as the camera came near him. One time he would laugh hysterically. (Me: "Interesting what he's done with hemlines this season, non?" Danny: "Hahaha-hahahahahahahahahahahaha.") The next time he would be snoring and wake with a jolt. He was very good at all these states but it was deeply frustrating for the actors who had to play alongside him. The only people he had time for were Sophia and Marcello. He would sit in their tent acting Italian, talking about pasta, reminiscing about places he had been in his childhood, as they listened politely.
I pointed this out to Betty Bacall and she fixed me with those pier-cing blue eyes. "You are the wickedest woman in Paris," she replied.
One day we were shooting a scene in a huge long room. The whole cast were at one end, enjoying some fashion show after-party, when Sophia arrived at the other end, saw Marcello for the first time in twenty years and fainted. "When she faints," said Bob as we set up the shot, "I want you all to run down to that end of the room and surround her. Remember, she is a very important woman."
As we stood around waiting for action, Richard E. Grant, Tracey Ullman and I made a bet that Danny would arrive first at Sophia's side. Bob shouted "Action!" and we all rushed towards Sophia, like some mad end-of-term egg and spoon race. She collapsed gracefully on the floor and we all crowded around her. Danny Aiello barged through the group, shouting, "Let me through. Let me through. I'm a doctor." This was a new one. I nudged Betty, and Richard began to laugh. "Stand back. Let me give her mouth to mouth," said the ingenious Danny, effectively removing us all from the scene. "You want to kill her?" I asked politely. "Cut!" shouted Bob. "Fantastic!"
We all began the long walk back to first positions, giggling like schoolgirls, when Danny lumbered up to me. "You gonna say that?" he asked, threateningly.
"Yes, Danny. I thought it was rather funny, didn't you?" He stopped me roughly. "No, I don't think it's fucking funny," he said, like an Italian cop in a cheap movie. All eyes were upon us. An electric silence fell as assistants got ready to pull us apart. Bob was watching from the other end of the room, thrilled. This was the meat and gravy to him.
"Listen, Danny, I'm sick of your Italian macho act," I said, showing off wildly. I'd never had such a captive A-list audience.
"I'm not Italian!" he screamed. "I'm Jewish! Is that a problem for you?"
"It's not a problem for me, but do Sophia and Marcello know?" He looked like he might head-butt me. He was fiercely intercepted by Betty Bacall. "Go away, you bully," she commanded, coming between us.
"Fucking liberals!" screamed Danny. "I'm sick of all you fucking liberals!"
Altman is a brilliant filmmaker. He sets up a scene in the most exciting way for the actors. Three or four different conversations take place at the same time. Bob shoots on long lenses from all four corners of the room and the effect can be dazzling. Actors adore working for him, because he keeps us on our toes. We don't have time to take a nap, because we are constantly plotting what we can do in the back of the scene to steal the focus. Being "in character" at a Paris fashion party where half my real-life friends were gathered was the most fun I have ever had at work. Acting merged with reality. Sadly, Pret-a-Porter just misses being a great film. Bob was the perfect man for the job, but the whole circus just got bigger and bigger, and he ended up being swept away.
I was sitting on a staircase during a break, feeling tortured and needy, when Bob walked past me, looking like the Kentucky Fried Chicken man. "How are you doing, Rupert?"
"I feel terrible, Bob."
"Me too," he said, and ran off before I could go on.
I sold my house in the South of France and moved into an apartment near the Place de Clichy in Paris. Pret-a-Porter came out, and I became the face of Yves Saint Laurent's Opium for Men. I saw myself pass by on buses, in the metro, and in South American airports. All those years after Saint Laurent danced with Nureyev at the Club Sept, I was finally by his side for a moment, surrounded by paparazzi, holding his hand as I was introduced by aides as his latest face. By then, Saint Laurent's love of Proust had turned him into one of that tome's characters. Vacant and disorientated, with a faraway smile and thick glasses, he could have been one of those duchesses kept alive by paraffin injections at one of Madame Verdurin's afternoons. Soon he would sell his name, and be just a body, a vague hologram wandering around the souk of Tangier, where all men who lose their names end up.
Once best friends with Karl Lagerfeld, the two men mysteriously fell out. (The faces of the inner circle still become rigid upon enquiry as to the reason why.) Karl lived in a palace in St. Germain, chubby and alone, mourning the loss of his one great love, Jacques de Bascher, from beneath the mink coverlets of his tiny Empire sleigh bed. Jacques' precious body, never once possessed by Karl, but possibly by Yves, was now the unlikely bedfellow of the Carnation Queen herself, Karl's mother. Side by side they lie in the stone vault beneath the family chapel in the Loire waiting for the day that Karl squeezes in between them. (He is so thin now, he will probably be able to slip through the cracks!)
Claude Montana was equally isolated, avoided by all his old friends. Only his sister Jacqueline remained loyal. Sometimes I would see them dining together outside the Restaurant Voltaire. Claude had physically shrunk in the aftermath of the scandal concerning his wife's death. Wallis, his muse and model, best friend and wife, was found one morning crumpled like a rag doll in the courtyard beneath their apartment. How did she fall? This was the question that no one dared ask. Now caked in foundation - a colour not used since the silent movies - his hair frozen into a majestic translucent wave, humour still in his eyes, he too was a shuffling relic from la grande epoque.
George the lawyer was hit over the head in New York and developed Parkinson's. He sat in a chair and stared out the window of the apartment where he had lived since the war, looking at the Eiffel Tower and the grey rooftops from which, in the last moments before his mind froze, he had tried to jump.
I had affairs with a volleyball player, an actor and a hooker. My best friend was an English boy called Jerry Stafford, who lived near by and together we went to the tea dance at the Palace on Sundays. Alone I prowled like the Baron de Charlus through the necklace of dark rooms and dungeons that hung around the graceful centre of Paris. Everyone who was anyone seemed to be there, hiding in the shadows.
The lady who ran Saint Laurent, Ariel, looked after me like a prince. I was clothed in crushed velvet, fed at high tables and paid a good deal of money. Jean-Baptiste Mondino took the pictures for the Opium ads; unfortunately during the second campaign he photographed me on an upholstered leather sofa with chalk-white make-up, and the picture looked like a zombie emerging from an open coffin. I lost the job. But until then, I went all over the world with Ariel for four years, and we became close friends. Living in Paris and working for Saint Laurent opened doors that had previously remained closed.
In the January of 1996, ten years after moving to France, and two years after moving from St. Tropez to Paris, I got my second job in French, playing Algernon in The Importance of Being Earnest at the Palais de Chaillot, France's National Theatre. The play was an enormous success. My picture by Pierre et Gilles was on all the Morris columns. (Morris columns are wide round green pillars with posters on them for plays and films, made famous by Proust.)
It had snowed that Christmas, and on New Year's Eve, Lychee went to the Bois as usual. She never returned. A few days later her distraught mother and I went to the police and for one month we waited for news. Mo and I walked through the snow to the theatre every night in a strange dream. It is a weird feeling, waiting for someone to show up. You become a sort of ghost yourself. Life goes on, but every corner reminds you of their absence, and there is a constant flutter in your stomach.
As we reached the theatre, Mo would gallop ahead down the five flights of stairs to visit various friends around the enormous underground maze. There was a whole world inside that theatre, and we both loved it. The applause washed over me every night, and as I bowed I could feel the dark mass of the Bois near by. Somewhere inside lay Lychee under a snowy blanket. But each day brought no news. Paris never looked more beautiful. A clairvoyant said that Lychee was being held hostage, and someone else said they had seen her in Marrakesh. She was a thread that wove through many different lives, and all sorts of people called to ask for news. It was Pacrete, another lady of the night, who finally told me that the old hookers in the Bois had seen her being bundled into a car by two men in the dead of night on New Year's Eve. Finally her body was found in a ditch inside the walls of the great park of Versailles, naked but for her white fur coat. Sophie and I went to identify the body. A weird man with a ponytail pulled her out of a drawer. She was frozen and her head was cracked like a nut.
Lychee is buried in the same row as Oscar Wilde in the cemetery of Pere Lachaise. Buddhist nuns sang chants at the funeral while her poor mother screamed silently. Her friends stood around in the freezing February morning, and then we all went to a bar outside the walls of the cemetery. Nightclub recluses, opium addicts, society sex maniacs and me. It was the last time we would ever see each other. Lychee had been our point of contact. Now that she was gone, there was nothing much to say and we drifted from the bar like seedheads blown from a dandelion.
? Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. ? 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007
Роберт Олтмен актеров как раз набирал в "Ширпотреб": комедию об изнанке моды, о ее подноготной. Я его подстерег в Париже, навязался, явился, выложил: к моде причастен, честно отмоделил своё, стало быть, у него отработать обязан: а откажет он - стало быть, не актер я (сниматься брошу), либо не парижанин (съеду на фиг).
Он пригляделся. "Да, дилемма, - сказал. - Да вот уж актеров перебор. Позволите - подумаю". И ушаркал в другую комнату, оставив меня со Скотти, продюсершей, привычно-покорно перепуганной.
"Ко всему вы, оказывается, наглец", - мило произнесла она.
"А что делать?" - ответил я.
Повезло, получил роль модельерыниного сына: мамочка звалась Анук Эме. "Староват сынок", пробрюзжала при первой же притирке-приглядке. К Соне Рикьель, соседке, обернулась, брюзжать продолжила будто бы сквозь меня: "Смехотворно, просто смехотворно". Соня кивала гривой - мудрый Дугал, мультяшный золотистый терьер.
Актеров набралось - да каких. София Лорен, Марчелло Мастроянни, Джулия Робертс, Тим Роббинс, Ричард Грант, Лорен Бэколл, Росси де Палма, Ким Бэсинджер. Снимали под грохот парижской "Недели моды", ловя модельеров и показы, куда и мы, киношные персонажи, вписывались. Боба устроители подвели: загнали моду под землю, в бетонный подлуврский бункерище-уродище Каррузель дю Лувр, как раз перед съемкой.
Фильм сгущался помалу, твердел: зрело в нем всё, требуемое для провала. Все компоненты вырисовались, все в сборе. Первое, главное: Боб только что встал с операционного стола - сердце; об этом из нас не знал никто. А второе - что Соню Рикьель во главные консультанты взял. Где-то, когда-то, какой-то ее показ Боб посетил; там-то он моду вкусил, прочувствовал и влюбился: в секс подиумный, в подиумный позёрский идиотизм, и малое семя замысла засело в его мозгу. А через пятнадцать лет - ну-ка, Соня, веди меня; а Соня, бедняжка, сама не в курсе, не в гуще и сердцевине нового, необычайно сложного модного мира. Соню-стилиста сейчас не обсуждаю: тут бы и Сен-Лоран Боба завёл в провал. Просто - не подноготная они, не изнанка последней моды. Делать фильм стоило не по ним.
И уж точно не стоило брать во главные оформители сына, бездарного; фильм о стиле, увы, оказался снят в стилистике Джеки-Коллинзовой телепопсы, что Боба подорвало окончательно.
Чудный лес стилистов и стилей звучал на все голоса; а Боб с камерою входил - вымирало всё. Анна Винтур, словно из-под земли, из первого ряда глядела льдисто, слепящий свет Боба выпуклой чернотою очков отражая - так бликует кротовий слепой глаз слепящий вольфрам оператора-документалиста. Андре-Леон Тэлли сверху трещал без умолку: "Ново! Свежо! Многомерно! Чисто! Лагерфельд!" - и в подоспевшую камеру, рта не закрыв, уставлялся молча. Эти двое знали о моде всё; их бы в гиды. Анна чудесно тасовала судьбы всех, кто значил тут хоть что-то: всех, перед Бобовым объективом проживших-протрепетавших отведенную четверть часа; Сони Рикьель тут не было. Сюзи Менкес поглядывала, как силится Трэйси Улльман ее сыграть; смышленая рыба на слишком аляповатую блесну не клевала. По клавиатуре постукивала - работала. А на нижайших ветвях недарвинова иерархического древа стилисты с клиентами перевизгивались мартышечьи, бананами перебрасываясь.
Так что пряталась пресса, и стилисты стушевывались: зато в свету - снимайте нас! - серебрились топ-модели, сговорчивые, со свистом летящие в стильной лесной листве от примерки к постподиумной попойке; Боб с камерой не поспел, не снял - ах, подумаешь, к примерке вернутся и перелетят снова, такие приятные, такие уж добродушные, как никогда в жизни не были.
А уж актеры... ох, и забавны мы были, табором стоя в ярмарочных рядах палаточек; своя (торговая точка) - у каждого; где хозяин при гриме-костюме сидел, ждал - зова. Друг ко дружке подсаживались, болтали. Там-сям скапливались компаниями. Ким Бэсинджер как-то вела рассказ сидящим у ног ее - нам; Ричард Грант слово вставил - руку распрямила дорожно-регулировочно: "Разговариваю тут - я!". Праведный гнев на пудреном Ричардовом лице проступил поверх пудры - нет, затих, а реванш был взят перед камерой, когда Ким, по сценарию - журналистка-калифорнийка, Ричарда интервьюируя, выговорила вопрос. Ричард, на каблуках полуметровых, в шляпе широкополой от Вивьен Вествуд, в лучшей своей и смешнейшей из ролей, в ответ распрямил руку: "Разговариваю тут - я!", и глянув на Ким, подмигнул.
Камера надвигалась непредсказуемо, в фокус ловила неуловимо. Вкалывал-выкладывался - каждый, нежданности приготовлял, ловил - где придется писал - идеи, репетировал варианты соло и с коллегами кучковался - а как у них? (Клочок черновика отыскался тогдашний, с лихорадочно дрожащими мыслями, с диалогами вроде: "Падла. Передрала моё". "Параноик. Моё моё - моё, не передираю! Спроси хоть всех". "А босоножки? Римского стиля босоножки! На весеннем показе которые - мои!" "Нет, на осеннем показе! Которые мои! На том еще осеннем, проверь архивы!")
Дэнни Айелло додумался импровизировать по-иному. Предельно элементарно: по набору элементарностей пробегал чуть ли не алфавитно, подряд, сверху донизу. От пароксизма (Я: "Так-так, макси или мини у него в этом сезоне?" Дэнни: "ааа-хахахахахахахахахахаха") до беспамятства (хрр, хррр и дёрг - пробуждение). Играл - бесподобно; коллег издёргал - всех. И всё льнул к Софии и Марчелло, их - чтил, одних почитал за ровню, в палатке у них сидел, делал вид - и он итальянец, припоминал давние детские дива, поездки, описания коих выслушивались учтиво-безропотно.
Я подозвал Бетти Бэколл и - погляди, - показал ей картину. Взгляд ее синий уперся в меня и пронзил. "Бабы сучее тебя во всем Париже не сыщется", ответила.
Один эпизод потребовал зала, длинного. Актерский полный состав за столиками, попойка постподиумная; София Лорен вдали, войдя, при виде Марчелло (двадцать лет не виданного), хлоп - и в обморок. "Упадет, так чтобы все - к ней, бегом через весь зал! Обступить! - пояснял Боб. - Важнейшая дама! Не забудьте, важнейшая дама!"
Стоя по местам, ожидая, мы с Ричардом Грантом и Трэйси Улльман побились об заклад, что Дэнни и тут всех опередит. "Мотор", крикнул Боб, и мы побежали, словно школьники, на выпускной показательной эстафете из ложки в ложку передающие яйцо. София изысканно пала на пол; мы обступили ее, толпой образуя круг. И тут - Дэнни Айелло, ломится: "Пропустите, пропустите, я врач". Ты погляди; я подпихнул Бетти; Ричарда разобрал смех. "Всем отойти, чтобы я мог начать дыхание изо рта в рот!", - Дэнни, сметливый, отодвигал нас, оставался на сцене один. "Это типа - контрольный выстрел?" - учтиво спросил я. "Стоп! - завопил Боб. - Супер!"
Мы побрели по местам, перехихикиваясь - девчушки-первоклашки. Дэнни тяжелым шагом догнал меня. "И ты вот это вот повторишь?" - спросил недобро.
"Да, Дэнни. Ох и смеху будет". Он дернул меня, мы остановились. "Смеху - не будет", - сказал, штампованно-деланный полисмен из итальянского дрянного боевика. Стояли теперь - все, глядели - все. Тишина накаливалась, наливалась, трепетала; ассистенты готовились нас растаскивать. Боб издали глазами впился; обожал такое.
"Слушай, Дэнни, мне мужланство твое итальянское уже вот где", сказал я, просмаковав каждое слово. (При таких-то! ТАК слушающих!!)
"Я тебе не итальянец! - взвился он. - Я - еврей! Что, не нравится?"
"Нравится, - сказал я. - А Софии с Марчелло ты то же самое говорил?"
(Всё, сейчас в лицо мое вломит головой - нет, Бетти Бэколл успела, перехватила его, меж нами встала: "Двигай давай, бузотёр".)
"Толерантные, бля, - завопил Дэнни, - какие ж вы тут, бля, толерантные!"
Режиссировал Олтмен отменно. Сцены ставил так, что актерам играть хотелось, рвались - наперебой. По три-четыре диалога шли в комнате разом, и Боб со всех четырех углов длиннофокусниками четырьмя снимает - ух. Каждый актер так и горит, так и вьется, исхитряется отличиться, фокус стянуть на себя. А уж мне как занятно побыть не собою, а персонажем в густом концентрате парижской моды, где приятельствовал я с каждым вторым. Игра и жизнь переливались, втекали друг во друга. Самые веселые съемки мои были. Увы, "Ширпотреб" почти гениален - почти, без малого. Боб моде был в пару, по росту был, только мода дико росла и переросла его. Мода подмяла Боба. Он с нею просто не совладал.
Как-то я отдыхал, на ступеньках сидя, бедный я, бедный, думал, - шел съемочный перерыв, и мимо меня шагал Боб, добряк-кулинар с картинки "копченые куры Кентукки".
"Как ты там, Руперт?"
"Куда уж хуже, Боб".
"Мне хуже" - сказал и сбежал; я и слова не вставил - не успел.
Я продал дом на французском юге и перебрался в квартиру - парижскую, у площади Де Клиши. "Ширпотреб" шел в кинотеатрах, а я стал лицом Сен-Лорановского парфюма "Опиум", мужской версии. Сам видел себя наклеенным на автобусы, а также в метро и в латиноамериканских аэропортах. Давно ли глядел я в "Семерке", как Сен-Лоран скачет с Нуриевым? - теперь (надолго ли) - с Сен-Лораном стоял рядом, руку его держал, толпе репортеров представленный как новейшее сен-лорановское лицо. Сен-Лоран любил Пруста настолько, что прустово оперсонажился сам, сошел на нет. Растерянный-затерянный - блужданье улыбки, бутылочные донца очков - герцогинею стал из тех, парафиново-подкожных, в салоне мадам Вердюрэн. Он вскоре продаст свое имя и станет лишь телом, да и не телом - неясно-расплывчатой голограммой, неупокоенной на арабском базаре в Танжере, обители всех, потерявших свои имена.
И с Карлом Лагерфельдом Ив Сен-Лоран раздружился - с чего бы? Лица посвященных в ответ на вопрос каменеют и доныне. Карл обитал в одном из дворцов Сен-Жермена, пухлявенький-одинокий, скорбел по великой любви своей - Жаку де Башеру, отбывшему из-под бурых покровов Карловой гнутоспинной и тесной ампирной кроватки - куда? Бесценное тело Жака, коим не обладал Карл ни разу (обладал, вероятно, Ив) досталось ей, королеве цветочного бала розовых гвоздик, маме Карловой - к ней легло; бок о бок оба, под плитами склепа семейного на Луаре, прилегли и ждут, когда Карл потеснит их и вляжет посредине (исхудал теперь так, что вляжет и сквозь щель; тесниться не придется).
Так же Клод Монтана одинок остался, в одночасье обездружев. Одинок с сестрою, Жаклин, единственной верной (видывал их: обедали, за столиком уличным у ресторана "Вольтер"). И Клод тенью стал - высох - после смерти жены, от скандала, за смертью грянувшего. Уоллис - муза, модель, жена, подруга, поутру была найдена во дворе; под высоким окном квартиры лежала - тряпичная скомканная кукла, не человек. Она выпала - как? Не то что ответ - тут самый вопрос никто не смел задать. Вот и ходил Клод, кремом-гримом-пудрою весь покрытый, да такого тона, которого со времен немого кино не видели; а волосы вздыбив эдакою волною, прозрачной, но всё еще величавой, а в глазах всё равно смешинка, так и ходил ходячим, едва ходившим, останком, обломком великой модельерской эры.
А Джордж, адвокат, в Нью-Йорке огрёб по голове и уже не окреп - паркинсонизм. Так и сидел теперь - всё в кресле, всё у окна, всё в той самой комнате, где прожил с самой войны, всё глядя на башню Эйфелеву да на серые крыши - откуда, пока еще был в уме, в последний свой умный миг рванулся упасть.
Я пролюбил: воллейболиста, потом актера, потом проститутку (его). А еще дружил: Джерри Стаффорд, парень-англичанин, жил поблизости, с ним на воскресные танцы мы в Лувр ходили (чинные танцы с чаем). А уж парижские тайны темные я познавал один, рыскал, как барон де Шарлю, чередой смутных комнаток да подвальцев, цепочкою обрамляющих яркое сердце города. Всякий не всякий там нет-нет да бывал, рыскал, как я, и в темных тенях таился.
У Сен-Лорана меня лелеяли - лично Ариэль, главная управительница, - так, словно был я принцем. В бархат рядили, питали при непростых столах и буквально купали в золоте. Опиумные фото готовил Жан-Батист Мондино - увы, испортив серию номер два: диван под меня подставил кожаный, лицо набело выбелил макияжем - в итоге на фото вышел зомби - пожалуйте из гроба. Прощай, работа. Но я и успел кое-что: за четыре опиумных года весь свет с Ариэлью, работая, исколесили - и подружились. Мне-парижанину и Сен-Лорановскому мне отперлись двери, недоступные мне прежнему.
Так, в январе девяносто шестого (во Франции прожил я десять лет; в Париже, из Сан-Тропе уехав - два), дали мне франкоязычную роль, за десять лет вторую: Алджернон, "Как важно быть серьезным", в Палэ де Шайо, во Французском национальном театре. Спектакль прогремел. Пьер-и-Жилевский мой портрет не сходил с Моррисовых колонн - тоже прустовых персонажей, парижских рекламных столбов зеленых, Прустом воспетых-прославленных.
В то Рождество снега намело; а потом - Новый год, когда пошла Ли-чи в Булонский лес, на всегдашний пост свой, празднично трудовой-рабочий. Пошла - и канула. День, другой, третий - без вести; мать сходила с ума, я ее сводил в полицию: заявили. Месяц - без вести. Взяв Мо, вечерами я шел к театру: сквозь снег - нет, сквозь сон. Сквозь нее, пропавшую. Да жив ли ты сам - нежить, призрак, не живешь, а ждешь: ждать - не жить, прежней жизни малейший уголок каждый - пуст, так и твердит - утрата; а в животе у тебя что-то дрожит и дрожит, неуёмное.
А в театр входили, так Мо - мигом вниз, пять лестничных пролетов летел галопом, а там уж - ко всем друзьям, в лабиринте подземном, радоваться. В мир любимый. А в мире любимом - то же; и что ни ночь, овацией омываемый, кланялся я, а лесная громада тьмы подступала, близкая, и вот подо тьмой Ли-чи, подснежная, где-то, где-то - где? Еще ночь без вести. Хорош был Париж, хорош как никогда. Ясновидица известила: жива, силою где-то держат; кто-то другой будто видел в Марракеше. Нитью - собою - прошла-прошила немало несхожих жизней - и кто только нам ни звонил, ни спрашивал. Наконец Пакрет, старая коллега ночная, яга лесная, известила уже окончательно: никто иной как они, старые, видели в новогоднюю ночь, как двое в машину ее втолкнули. После Пакрет - полицейские: во рву, за забором парка версальского непроглядного - тело, совсем голое, кабы не белого меха манто. На опознание вышли Софи и я. Некто чудной, с волосами, во хвост собранными, ящик выдвинул. Мерзлая; и череп расколот, совсем как орех раскалывают.
Ли-чи положили в ряд к Оскару Уайльду на кладбище Пер-Лашез. Буддийские монахини отпевали, мать вопила ртом и лицом, без звука. Круг друзей остывал на февральском утреннем морозце, а после переместился в бар по живую сторону кладбищенской стены. Маньяки ночных клубов, маньяки-курильщики опиума, маньяки великосветские сексуальные и я. Вряд ли мы вновь сойдемся. Точкою, нас сочетавшей, была Ли-чи. Ее не стало, друг другу сказать было нечего, и, выйдя из бара, мы разлетелись легко - невесомые, ветром несомые, с одуванчика сорванные пушинки.
http://www.stihi.ru/2012/07/11/2803
--------------------------------------
это глава из книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура
Примечания.
Фильм Роберта Олтмена, который русские релизёры окрестили "Высокой модой" - тут:
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3033547
http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=335961
Соня Рикьель и впрямь - Дугал:
1. Соня:
http://imageshack.us/f/545/soniarykiel01.gif/
2. Дугал:
http://imageshack.us/f/543/dougal.jpg/
3. Еще Соня:
http://imageshack.us/f/513/soniarykiel02.jpg/
Роберт Олтмен как кулинар с рекламы кентуккских кур (жареных! не копченых)
1. Роберт Олтмен:
http://imageshack.us/f/843/robertaltmancannes1992.jpg/
2. Куриный кулинар, он же Кентуккский Полковник Харлан Сандерс:
http://imageshack.us/f/100/kentuckyfriedchicken.jpg/
Анна Винтур и Андре-Леон Тэлли:
http://imageshack.us/f/707/annawintourandreleontal.jpg/
Руперт Эверетт - лицо Сен-Лорановского "Опиума":
Первое фото:
http://imageshack.us/f/528/opiumformen01.jpg/
http://imageshack.us/f/232/opiumformen01a.jpg/
Второе фото:
http://imageshack.us/f/825/opiumformen02.jpg/
плюс
http://imageshack.us/f/684/opiumformen03lindaevang.jpg/
Афиша спектакля "Как важно быть серьезным" от Пьера и Жилля:
http://imageshack.us/f/268/pierregillesconstant199.jpg/
Ли-чи:
http://www.stihi.ru/2011/12/10/3223
другие главы:
http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2
--------------------------------------
Ready to Wear
A year or so later I was back in Paris.
Robert Altman was making Pret-a-Porter, a comedy expose' about the world of fashion. I hustled a meeting with him in Paris and I explained that I'd been a model and there was no excuse for me not to be in the film, so that I would either have to give up acting or move to a different city if I didn't get a role.
He regarded me for a moment. "I can see you're in quite a predicament," he said. "The problem is I already have too many actors. Let me think about this." And he shuffled to another room, leaving me with Scotty, his browbeaten producer.
"I had no idea how pushy you were," she said sweetly.
"Desperation!" I said.
Fortunately, I got a part playing the son of a fashion designer; Mummy was Anouk Aimee. "You are very old to be my son," she said testily when we met at the initial get-together. She turned to Sonia Rykiel, sitting next to her, as if I wasn't there. "It's ridiculous, isn't it?" Sonia nodded sagely, like Dougal from The Magic Roundabout.
Everyone was in the movie: Sophia Loren, Marcello Mastroianni, Julia Roberts, Tim Robbins, Richard E. Grant, Lauren Bacall, Rossy de Palma and Kim Basinger. We were shooting the movie during Fashion Week in Paris, at the actual shows, mingling with the real people we were portraying. Unfortunately for Bob, the venue for most of the shows had just been moved to the extremely ugly Carrousel du Louvre, a vast underground concrete complex underneath the Palace.
As the film crystallised it had all the ingredients for disaster. First of all, unbeknown to us all, Bob was recovering from heart surgery. Added to this, he chose Sonia Rykiel to be his oracle. They had met sometime before, at one of her shows; Bob had been enchanted by it all, the sexiness, the absurd posturing, and the seed of a movie was planted in his mind. Fifteen years later, he thought to look no further than poor Sonia to guide him through a world that had become much more complicated in the interim, and that she was no longer in the thick of. This is not a criticism of Sonia as a designer; Yves Saint Laurent would have been an equally disastrous choice, if Bob had wanted a real insight into just what the fashion world had become.
His next fatal mistake was to use his son to design the film. He simply wasn't capable and, since the story was largely about style, the fact that the final product had the look of a Jackie Collins miniseries was the petard by which Bob was eventually hoisted.
Inside the exotic squawking jungle of fashion, a thick silence fell as Bob entered the forest with his camera. Anna Wintour stared icily from her front-row perch, her enormous black glasses reflecting Bob's tungsten like the blind eyes of some underground rodent in a nature documentary. Andre Leon Talley sat in a high branch chattering, "It's new, it's fresh, it's evocative, it's clean, it's Lagerfeld," before staring open-mouthed into the camera. These were the people Bob should have pursued. Anna held the magic wand that controlled the destinies of all the players who strutted and fretted their fifteen minutes upon the stage, and Sonia Rykiel wasn't one of them. Suzy Menkes watched Tracey Ullman pretending to be her, like a clever fish unfooled by a garish piece of bait. She went on typing as usual. On the lower rungs of the evolutionary ladder, buyers and stylists chattered like monkeys screeching and throwing bananas.
The fashion press clenched, and the designers shrank, leaving only the supermodels, always open for business, to shimmy back and forth on jungle twine from fitting to show to after-party, repeating their impromptu entrances with unusual bonhomie if they had swung too fast in front of Bob's camera.
And then the actors. . . What a funny bunch we were. We each had little tents backstage, like stalls in some trade fair, and we sat there in our costumes waiting to be called onto the set. Groups sat around chatting. Once Kim Basinger was telling a story to a few of us sitting at her feet. Richard E. Grant interrupted. She held a hand out like a traffic cop. 'I'm talking," she said, and went on. I could see righteous indignation bubbling up under Richard's heavily powdered face, but he got his own back on camera, when Kim, who played a Southern fashion journalist, was interviewing him. In two-foot heels and a wide-brimmed hat made for him by Vivienne Westwood he was on a roll, in one of his funniest performances. When Kim asked him a question, he put out his hand. "I'm talking," he said and looked at her with a twinkle.
We never knew when the camera was going to be upon us. We all worked hard preparing improvisations, huddling in groups, writing notes, rehearsing little asides. (I recently found a scrap of paper covered with mad spidery ideas and the following bits of dialogue: "Bitch. You copied my collection." "You're being paranoid. I never copy. Everyone knows that!" "Hell-oo! Roman sandals! I did Roman sandals for spring couture!" "Those sandals came from the fall collection two years ago. Look in the archives.")
Danny Aiello had a different idea of improvisation. He simply ran through the A to Z of reaction as soon as the camera came near him. One time he would laugh hysterically. (Me: "Interesting what he's done with hemlines this season, non?" Danny: "Hahaha-hahahahahahahahahahahaha.") The next time he would be snoring and wake with a jolt. He was very good at all these states but it was deeply frustrating for the actors who had to play alongside him. The only people he had time for were Sophia and Marcello. He would sit in their tent acting Italian, talking about pasta, reminiscing about places he had been in his childhood, as they listened politely.
I pointed this out to Betty Bacall and she fixed me with those pier-cing blue eyes. "You are the wickedest woman in Paris," she replied.
One day we were shooting a scene in a huge long room. The whole cast were at one end, enjoying some fashion show after-party, when Sophia arrived at the other end, saw Marcello for the first time in twenty years and fainted. "When she faints," said Bob as we set up the shot, "I want you all to run down to that end of the room and surround her. Remember, she is a very important woman."
As we stood around waiting for action, Richard E. Grant, Tracey Ullman and I made a bet that Danny would arrive first at Sophia's side. Bob shouted "Action!" and we all rushed towards Sophia, like some mad end-of-term egg and spoon race. She collapsed gracefully on the floor and we all crowded around her. Danny Aiello barged through the group, shouting, "Let me through. Let me through. I'm a doctor." This was a new one. I nudged Betty, and Richard began to laugh. "Stand back. Let me give her mouth to mouth," said the ingenious Danny, effectively removing us all from the scene. "You want to kill her?" I asked politely. "Cut!" shouted Bob. "Fantastic!"
We all began the long walk back to first positions, giggling like schoolgirls, when Danny lumbered up to me. "You gonna say that?" he asked, threateningly.
"Yes, Danny. I thought it was rather funny, didn't you?" He stopped me roughly. "No, I don't think it's fucking funny," he said, like an Italian cop in a cheap movie. All eyes were upon us. An electric silence fell as assistants got ready to pull us apart. Bob was watching from the other end of the room, thrilled. This was the meat and gravy to him.
"Listen, Danny, I'm sick of your Italian macho act," I said, showing off wildly. I'd never had such a captive A-list audience.
"I'm not Italian!" he screamed. "I'm Jewish! Is that a problem for you?"
"It's not a problem for me, but do Sophia and Marcello know?" He looked like he might head-butt me. He was fiercely intercepted by Betty Bacall. "Go away, you bully," she commanded, coming between us.
"Fucking liberals!" screamed Danny. "I'm sick of all you fucking liberals!"
Altman is a brilliant filmmaker. He sets up a scene in the most exciting way for the actors. Three or four different conversations take place at the same time. Bob shoots on long lenses from all four corners of the room and the effect can be dazzling. Actors adore working for him, because he keeps us on our toes. We don't have time to take a nap, because we are constantly plotting what we can do in the back of the scene to steal the focus. Being "in character" at a Paris fashion party where half my real-life friends were gathered was the most fun I have ever had at work. Acting merged with reality. Sadly, Pret-a-Porter just misses being a great film. Bob was the perfect man for the job, but the whole circus just got bigger and bigger, and he ended up being swept away.
I was sitting on a staircase during a break, feeling tortured and needy, when Bob walked past me, looking like the Kentucky Fried Chicken man. "How are you doing, Rupert?"
"I feel terrible, Bob."
"Me too," he said, and ran off before I could go on.
I sold my house in the South of France and moved into an apartment near the Place de Clichy in Paris. Pret-a-Porter came out, and I became the face of Yves Saint Laurent's Opium for Men. I saw myself pass by on buses, in the metro, and in South American airports. All those years after Saint Laurent danced with Nureyev at the Club Sept, I was finally by his side for a moment, surrounded by paparazzi, holding his hand as I was introduced by aides as his latest face. By then, Saint Laurent's love of Proust had turned him into one of that tome's characters. Vacant and disorientated, with a faraway smile and thick glasses, he could have been one of those duchesses kept alive by paraffin injections at one of Madame Verdurin's afternoons. Soon he would sell his name, and be just a body, a vague hologram wandering around the souk of Tangier, where all men who lose their names end up.
Once best friends with Karl Lagerfeld, the two men mysteriously fell out. (The faces of the inner circle still become rigid upon enquiry as to the reason why.) Karl lived in a palace in St. Germain, chubby and alone, mourning the loss of his one great love, Jacques de Bascher, from beneath the mink coverlets of his tiny Empire sleigh bed. Jacques' precious body, never once possessed by Karl, but possibly by Yves, was now the unlikely bedfellow of the Carnation Queen herself, Karl's mother. Side by side they lie in the stone vault beneath the family chapel in the Loire waiting for the day that Karl squeezes in between them. (He is so thin now, he will probably be able to slip through the cracks!)
Claude Montana was equally isolated, avoided by all his old friends. Only his sister Jacqueline remained loyal. Sometimes I would see them dining together outside the Restaurant Voltaire. Claude had physically shrunk in the aftermath of the scandal concerning his wife's death. Wallis, his muse and model, best friend and wife, was found one morning crumpled like a rag doll in the courtyard beneath their apartment. How did she fall? This was the question that no one dared ask. Now caked in foundation - a colour not used since the silent movies - his hair frozen into a majestic translucent wave, humour still in his eyes, he too was a shuffling relic from la grande epoque.
George the lawyer was hit over the head in New York and developed Parkinson's. He sat in a chair and stared out the window of the apartment where he had lived since the war, looking at the Eiffel Tower and the grey rooftops from which, in the last moments before his mind froze, he had tried to jump.
I had affairs with a volleyball player, an actor and a hooker. My best friend was an English boy called Jerry Stafford, who lived near by and together we went to the tea dance at the Palace on Sundays. Alone I prowled like the Baron de Charlus through the necklace of dark rooms and dungeons that hung around the graceful centre of Paris. Everyone who was anyone seemed to be there, hiding in the shadows.
The lady who ran Saint Laurent, Ariel, looked after me like a prince. I was clothed in crushed velvet, fed at high tables and paid a good deal of money. Jean-Baptiste Mondino took the pictures for the Opium ads; unfortunately during the second campaign he photographed me on an upholstered leather sofa with chalk-white make-up, and the picture looked like a zombie emerging from an open coffin. I lost the job. But until then, I went all over the world with Ariel for four years, and we became close friends. Living in Paris and working for Saint Laurent opened doors that had previously remained closed.
In the January of 1996, ten years after moving to France, and two years after moving from St. Tropez to Paris, I got my second job in French, playing Algernon in The Importance of Being Earnest at the Palais de Chaillot, France's National Theatre. The play was an enormous success. My picture by Pierre et Gilles was on all the Morris columns. (Morris columns are wide round green pillars with posters on them for plays and films, made famous by Proust.)
It had snowed that Christmas, and on New Year's Eve, Lychee went to the Bois as usual. She never returned. A few days later her distraught mother and I went to the police and for one month we waited for news. Mo and I walked through the snow to the theatre every night in a strange dream. It is a weird feeling, waiting for someone to show up. You become a sort of ghost yourself. Life goes on, but every corner reminds you of their absence, and there is a constant flutter in your stomach.
As we reached the theatre, Mo would gallop ahead down the five flights of stairs to visit various friends around the enormous underground maze. There was a whole world inside that theatre, and we both loved it. The applause washed over me every night, and as I bowed I could feel the dark mass of the Bois near by. Somewhere inside lay Lychee under a snowy blanket. But each day brought no news. Paris never looked more beautiful. A clairvoyant said that Lychee was being held hostage, and someone else said they had seen her in Marrakesh. She was a thread that wove through many different lives, and all sorts of people called to ask for news. It was Pacrete, another lady of the night, who finally told me that the old hookers in the Bois had seen her being bundled into a car by two men in the dead of night on New Year's Eve. Finally her body was found in a ditch inside the walls of the great park of Versailles, naked but for her white fur coat. Sophie and I went to identify the body. A weird man with a ponytail pulled her out of a drawer. She was frozen and her head was cracked like a nut.
Lychee is buried in the same row as Oscar Wilde in the cemetery of Pere Lachaise. Buddhist nuns sang chants at the funeral while her poor mother screamed silently. Her friends stood around in the freezing February morning, and then we all went to a bar outside the walls of the cemetery. Nightclub recluses, opium addicts, society sex maniacs and me. It was the last time we would ever see each other. Lychee had been our point of contact. Now that she was gone, there was nothing much to say and we drifted from the bar like seedheads blown from a dandelion.
? Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. ? 2006, Rupert Everett.
Warner Books, NY, Boston, 2007
Метки: